Александр Громовский - Феникс
Следом вошел светловолосый парень и, взглянув на Георга, что-то веселое сказал по-литавски. Вот тут ему пришлось открывать рот и каркать на родном языке: "Простите, я не понимаю..." Лицо парня потеряло приветливость и приобрело натянутое выражение вежливости. Он перешел на русский и спросил: "Вот, как ви считайте... как ви относитэсь... ну вот... литавцы и русские?.."
Парень только наметил направление возможной дискуссии. Георг ответил равнодушным голосом: "Мня это как-то совершенно не волнует". Выйдя из туалета, он чувствовал себя неловко, словно плюнул парню в лицо. Было это в глубоко имперское время. Но он все-таки сумел понять: ИХ ЭТО ВОЛНУЕТ ВСЕГДА!
Но именно с момента прозрения вместо сочувствия в душе Георга нарастало раздражение. Так вот, значит, вы какие, думал он. Мы к вам со всей душой, а вы к нам со всей жопой, только и мечтаете о своей маленькой отчизне, вам и дела нет до всей огромной страны, вы так, да? эгоисты проклятые... Может, кому-то покажутся наивными его гневные филиппики, но душевные переживание человека не могут быть наивными.
Он изменил тактику поведения. Теперь он демонстративно говорил по-русски - в магазине, в кафе, в транспорте. Ему вежливо отвечали. Никто не хамил, не отворачивался с презрением. И это при том, что многие русские женщины, побывавшие в Прибалтике, часто жаловались: дескать, местные продавцы на их вопросы не отвечают, не понимая, что во многом виноваты сами. Георг тоже не ответил бы этим растрепанным бабам с сумками, ошалело бегавшим по магазинам. Георг подавал себя таким, каков он есть. Он - русский, и точка. Не нравится? перетерпете. Но имя свое он все-таки урезал. Его раздражало, когда уже появившиеся друзья начинали произносить его имя, беря разгон от ратуши, для мягкости заворачивая языком согласные, да так и не доезжали до конца.
Он исколесил всю Прибалтику по их прекрасным дорогам, похожим на немецкие автобаны. Был, и не раз, в Риге, Таллинне и других крупных городах. Побывал и в маленьких, игрушечных городках, часто очень отдаленных, таких как Вентспилс, дальше которого было только море.
Лежа в постели, в каком-нибудь крохотном отеле, приятно ощущая, как усталость обратно вытекает через ноги, вслушиваясь сквозь открытое окно в чужую ночь, в отзывчивую каменную тишину, откуда доносились то эхо одиноких шагов, то вдруг пьяный вопль: "Йога-а-ан!.." - и рассыпалась дробь непонятного говора, думал про себя: "Заразы, говорят как фашисты".
Но за некоторые качества национального характера он испытывал уважение к прибалтам. За их спокойную рассудительность, за истинно нордическую сдержанность. Например, стоя в автобусе, удивлялся непривычной тишине, царившей в салоне, словно пассажиры сговорились играть в молчанку. Невольно сравнивал он эту культурную тишину с громогласной вакханалией краснодарских автобусов, когда грудастые и толстозадые бабищи с узлами, корзинами, сумками, с пьяными мужьями, с визжащими детьми и молодыми поросятами штурмовали салон на остановках.
Постепенно он познавал искусство жить в чужой стране.
Были и учителя. В Таллинне, его мимолетный сосед по отелю, рассказывал: "Эстонки, чтоб ты знал, очень алчные. Если ты в первый день знакомства потратил на нее в ресторане меньше пятидесяти рублей, она тебе ни за что не даст..."
(Тогда пятьдесят рублей - это были большие деньги. За пятерку можно было козырем посидеть в кафе, за десятку - в ресторане. А за двадцатку тебя на руках вынесет метрдотель и посадит в такси...)
Потом у него были разной протяженности любовные романы и с эстонкой, и с латышкой... И здесь, в Литавии, а затем и в Леберли, тоже были женщины. Нет, это не стоит воспринимать как нечто грязное, недостойное упоминания в приличном обществе. Это были приличные, европейские отношения, иногда довольно красивые.
Но правда и то, что он меньше всего думал о женитьбе, заводя знакомства.
Итак, он жил. Порой, выйдя из столовой, где обычно обедал и где ему особенно нравились взбитые сливки с шоколадной крошкой и то, что кисель подавали в тарелках, как и положено, и надо было его хлебать ложкой, - он застывал на маленькой площади, куда выходили несколько улиц треугольными клиньями, говорил себе: "Вот уже год я живу здесь. Чудно!"
Вскоре он освоил литавский язык, с его мягкостью, а то неожиданной жесткостью, придыханием и растяжкой, и перестал совершенно испытывать комплекс неполноценности, как, впрочем, и чувство имперского превосходства. И наконец-то сам стал немного проникаться их любовью к уютной, маленькой родине и, собираясь в отпуск, домой, он уже загодя испытывал боязнь к дурной бесконечности огромного пространства России.
Приезжая домой, он говорил по-русски с акцентом, которого не замечал, и удивлялся, когда мама, смеясь, делала ему замечание: "Ты стал говорить, как немец". (Немцев она не любила еще со времен оккупации. Девочкой она жила в Крыму. Потом товарищ Сталин всех болгар, греков, армян и представителей других "народов-предателей" выслал на Урал.)
Георг так привык к укладу жизни в Прибалтике, что перестал замечать ее особенности по сравнению с жизнью в России. И был однажды неприятно удивлен, когда по переезде границы (тогда условной), в Ленинграде, зайдя в гостиницу "Московская", был встречен дикими возгласами: "Куда?! Это что такое?!" Георг застыл посреди вестибюля, не понимая, что от него хотят. "Сигарета! Немедленно уберите сигарету!" - указали ему. Он все понял, произнес: "О! Узнаю Россию..." - "Что значит "узнаю Россию?" - гневно вопрошала администраторша. - У нас не курят в помещении".
Заядлые курильщики и кофеманы, прибалты пьют кофе и курят везде, за исключением общественного городского транспорта.
Из гостиницы он ушел ни с чем, чего в Прибалтике не случалось с ним никогда...
Георг свернул на тихую улочку, которую в этом городе любил больше всего. Наверное, потому что она чем-то напоминала ему улицу родного города, улицу его отрочества. Где он, розовощекий эфеб - юноша вступающий в пору зрелости, в том числе и половой, - прожил очень важный, наиболее интенсивный в творческом отношении отрезок жизни.
Там и сям, в соседних кварталах выделялись, подпирая небо, новые высотки, выстроенные в стиле "техно", похожие на стартовые комплексы "Шатлл", - а здесь все осталось по-старому.
По правой руке потянулся длиннющий старинный (набоковский) забор с пятнами граффитти. Цоемания докатилась и сюда. На заборе белой краской было написано: "Улица Виктора Цоя", ну и прочие изречения из цитатника фанатов группы "Кино", как то: "Он любил ночь", "Смерть стоит того, чтобы жить", и прочая. Кто-то из старичков-злопыхателей не удержался и красным мелом дописал свое: "Он любит день", и подпись - "Иосиф Кобзон".