Геннадий Гор - Изваяние
Нет, нет, зачем же сразу забегать вперед, может, лучше сначала спуститься на дно исторического процесса, когда еще над конусообразными вигвамами из пахнущей березой коры висели синие дымки и люди, борясь за существование, держали в руках копье или туго натянутый лук, а не аннигиляционный снаряд, способный все живое и неживое в десятую или сотую часть секунды превратить в вакуум.
Детство человечества! Ее тянуло туда, и она воссоздавала его из слов, то вдруг немевших, как палеолитическая ночь, то превращавшихся в реку, запертую в гулкое каменистое ущелье, где тысячи лет не переставая грохотал гром и речное эхо далеко разносило шум и звон падающих со скал вод, сразу попадавших в русло, сдавленное другими скалами.
Кто сейчас говорил? Говорила ли она, чиркая уже третью спнчку об отсы ревший коробок, чтобы зажечь сигарету, или пела сама река, пробиваясь сквозь облака и камни, с тем чтобы превратиться в женщину, в самое загадочное из всех существ, когда-либо прописанных в домовой книге.
А потом женщина (только что бывшая рекой) выходила на коммунальную кухню — посмотреть, не перекипел ли в кастрюле гороховый суп и не подгорело ли масло на сковородке.
Она рассказывала, и вдруг из ее слов возникало средневековье, где рядом с легкими, волшебными, уносящимися в небо соборами стояли зловонные дома и дворы, в курчавых и рыжих рыцарских бородах ползали жирные вши и рано-рано на рассвете кричали звонкоголосые петухи, напоминая ведьмам, что им пора на отдых.
Своими рассказами она завлекала Колю в странные тысячелетия, когда цемент эволюции скреплял человека и обезьяну в этакого мускулистого кентавра, не умевшего еще смутную свою полумысль облечь в звуковую оболочку слова и мучительно пытавшегося передать ее с помощью мимики или жеста. Полузверь-получеловек мычал, кивал, подмигивал, смеялся, скаля свои обезьяньи зубы, и пальцами сильных, но неловких рук пытался поймать бьющуюся внутри себя еще слепую мысль и выволочь ее на солнце и на воздух, чтобы соединить «себя» с «тобой», скорее чувствуя, чем понимая, где начинается «он» и кончаешься «ты», так удивительно с ним схожий.
Текли сонные, смутные, как сумерки, тысячелетия, и он, повторяясь в бесчисленных поколениях и потомках, все еще мычал, крякал, сопел, скалил зубы и размахивал руками, бешено загибая и разгибая толстые волосатые пальцы, а мысль все притворялась немой и слепой, ожидая, когда сопение превратится в прозрачный звук, в синюю, как речная волна, оболочку слова, сквозь которую будет просвечивать наконец тот созревший и вылупившийся из толстой скорлупки смысл.
Биосфера, если это нужно, умеет терпеливо ждать. Миллионы лет она ждала, когда ей поднесут зеркало, в которое она увидит себя. Слово и было этим зеркалом. Но разве в шуме рек и водопадов, в звоне бегущей воды, в свисте иволги и в стуке дятла не таилось что-то похожее на слово, которое произнес житель неандертальских лесов. Он и не подозревал, что оно когда-нибудь опошлится, обесценится, перейдет из человеческих уст на страницы бульварных газет или на плакаты реклам, прославляющих средства от зачатия.
Слово появилось и слилось с лесом, с горой, с облаком, с ртом оленя, жующего мох, с цоканьем белки, с воем волка, с грохотом водопада. Случилось чудо: короткий звук смог принять в себя все виденное и слышанное и растворить в себе, как в воде растворяется соль.
Слово обладало и другим магическим свойством — соединять людей, живых с живыми и живущих сейчас с теми, кто давно умер или будет еще не скоро жить. Человек еще не умел и не хотел отделить слово от предмета, он думал, что слово — это двойник предмета, двойник, способный превратиться в предмет и распредметить его, обладая магической властью над миром.
Не удивительно ли, что это явление существует и, сейчас и даже дожило до XXII века, прикрывая названием «поэзия» способность сливать слово с вещью и показывать те стороны предмета, которые ускользают от обыденного внимания.
Она оборвала свой рассказ, вскочила, вспомнив, что на кухне уже, наверно, подгорели котлеты. И пока она стояла на кухне, о чем-то споря с соседкой (не о том ли, чья очередь мыть прихожую и платить за телефон), пока она стояла на кухне возле котлет, Коля пытался понять и оценить наглядность, которую она только что претворяла в слова, уподобляясь заговорившему Хроносу, Хроносу куда более откровенному и искреннему, чем многотомные труды историков, пытавшихся с помощью немощно-академических фраз усмирить разбушевавшуюся стихию истории.
Были ли у нее предшественники и предшественницы? Разумеется, да. Родовое видение, называемое фольклором. Оно тоже пыталось рассказать о том, что видел не один, а сотни разновременных свидетелей, сменявших друг друга вместе с вечно уходящими и вечно проходящими поколениями.
Не была ли она сестрой «Калевалы» и «Гайаваты», родственницей «Илиады» и «Одиссеи»? Но как же песня (даже сказочно-эпическая) смогла превратить себя в женщину, в существо, находящееся в одной точке пространства, хотя и тасующее столетия так же легко, как тасуют карты? Да, существо (по-другому не скажешь), умеющее не только смеяться и плакать, но и, быстро бегая проворными пальцами по клавишам, печатать на машинке. Ведь это она красила губы губной помадой, купленной на деньги, сэкономленные на рынке, где еще можно торговаться, а не стоять с выбитым чеком, ожидая, пока магический чек превратится в масло, яйца или колбасу.
Дотрагиваясь до нее, держа ее у себя на коленях, поднося свои губы к ее уху или щеке, Николай чувствовал прелесть женской плоти, но он одновременно постигал каким-то шестым или седьмым чувством, что это, казалось бы, конечное существо не заканчивалось здесь, в этой маленькой жалкой комнатке, а уносилось в бесконечность. Эта антиномия конечности и бесконечности буквально сводила Колю с ума, и, чтобы найти общий язык с логикой обыденной жизни, Колин ум невольно прибегал к софизму, стараясь обмануть не то действительность, не то себя. Ведь всякое живое существо, рассуждал он, особенно женское, состоит из двух половинок: себя и времени. Ведь все мы связаны тысячами нитей со случаем и с эволюцией, и эти нити ведут одновременно и в прошлое и в будущее.
Но кто же она? Если бы он жил в XVIII веке или раньше, ему было бы легче ответить на этот вопрос. Тогда ведь верили в дьявола и даже в то, что он может превратиться в женщину, о чем красиво рассказывает старинная фантастическая повесть Казота «Влюбленный дьявол».
Мог ли поверить Коля, что время обратимо и что Офелия явилась, как он слышал раньше от одного ее знакомого, прямо из XXII века, минуя XXI, где книги еще не превращались в девушек или в электронных богинь, способных совсем по-хлебниковски переходить из веков в века и даже регистрироваться в загсе.