Елена Грушко - Венки Обимура
— Ты, гляжу, воровского табуна старый бугай! — протянул Дмитрий, опять хватаясь за маузер. — Ладно… А ну, Еремей, веди к тому подвалу!
Наводчик шмыгнул в боковой коридорчик, Дмитрий — за ним. Иван же, хоть долг и присяга призывали его следовать за командиром, задержался.
— Батюшка, — пробормотал он, — вы б ему не противоречили. Дмитрий Никитич командир геройский и рубака лихой. Вчера в бою почитай с рассвета до заката сабли не опускал, неровен час, и тут…
— С рассвета до заката?! — перебил игумен. — И ведь не капусту, не лозины своей саблей рубил. Головы с плеч! Не притомилась ли его рученька?
— Да ведь это он контру крошил, гадов буржуйских! — задохнулся от возмущения Иван. — Во имя бедного люда!..
— «Кто тебе выколол око? — Брат. — То-то так и глубоко», — печально произнес монах.
Иванушка непонимающе взглянул на него и поспешил за командиром. А тот вместе с Еремеем был уже в подвале. Тишина там стояла и темнота. Сияли кое-где светильники по стенам. Но сыростью, спутницей подземелий, здесь и не пахло. Запах был иным — пыльным, пьянящим, душным, словно от засушенных растений.
Присмотрелся Иванушка. Кругом, в тяжелых шкафах и сундуках, лежали толстые книги.
— Фу, пылища! — чихнул Дмитрий Никитич. — До смерти отравиться можно!
— Господи! — невольно воззвал Ваня. — Книг-то… Неужто у кого хватило мозгов прочесть?! Мозгов поди столько нет, сколь книг!
— Ты грамотен? — тихо спросил игумен.
— А то! Три зимы в школу бегал. А после отдал тятенька за долги мироеду в работники. Однако ж я книжки люблю, — застенчиво признался Иванушка. — Особо стихи. Вот, давеча подобрал, когда городок уездный брали. — Он вынул из-за пазухи небольшую книжечку в бархатном переплете с застежкой — дамский альбомчик. — Баловались баре, а слова душевные. Ежели б невесте моей, Наташке, это прочитать, вся душенька у ней пронзилась бы! Как вот научиться этак играть словами, а? — И, с трудом разбирая вычурный почерк неизвестного стихоплета, Ванюшка восхищенно произнес:
Вы позвольте изумиться
Вашей милой красоте
И откровенно вам открыться
В душевной простоте.
Любя вас, готов на жертвы…
И несу к ногам я вновь
Со смирением душевным
Сердце, пламень и любовь!
Дмитрий Никитич прислушался. В глазах Еремея мелькнула усмешка, он потупился. А Иван упоенно продолжал:
Извините, если стоны
Ваш нарушили покой.
Извините, если волны
Скроют труп мой под рекой…
— Дитя! — прервал его печальный голос черяоризца. — Дитя!.. Это ль о любви и смерти? Послушай! — И словно бы запел:
Положи меня, как печать, на сердце свое,
как перстень, на руку свою,
ибо крепка, как смерть, любовь,
люта, как преисподняя, ревность;
стрелы ее — стрелы огненные,
она пламень весьма сильный.
Большие воды не могут потушить любви,
и реки не зальют ее.
Если бы кто давал богатства дома своего за любовь,
то он был бы отвергнут с презрением…
Иванушка робко попросил:
— Батюшка, вы напишите этот стих мне сюда, в книжечку. Ох, какие слова…
Еремей что-то шепнул растерявшемуся командиру.
— А и впрямь! — взбодрился тот. — Ты ведь Божественного звания. Откуда, старик, такие скоромные словеса знаешь? Все вы таковы, жеребцы долгогривые!
— А ведь это Библия, — ответил священник. — Библию читай, голубь мой!
— Библию?! — вскричал Дмитрий Никитич. — Выкинь, Иван, из головы эту поповскую пропаганду! Слышь? Выкинь сей же миг!
— Посеянное — взойдет, — улыбнулся игумен.
— Вон какие сети расставляешь? Вон куда манишь?
— А ты! — внезапно воскликнул старик в полный голос, и эхо ударило в низкие своды. — Ты куда ведешь его? — указал он на Ванюшу. — За что вы друг другу кровь льете? Во имя какой такой светлой зари?
— Ну чего пристал? — окрысился Дубов. — Я знаю, что белых гадов надо всех до единого в капусту покрошить, а после — землю поделить поровну, чтоб у всех все было, и все… все…
— Кто был никем, то станет всем! — поспешил на помощь Еремей. — Все по-новому будет. Машины пойдут по полям. Где леса дремучие — там новые города встанут. Реки вспять повернем, все старье господское переломаем, церкви и монастыри выкорчуем, а на этом месте — заводы, сплошь заводы могучие!
Священник медленно опустил тяжелые веки.
— И стихов новых понаскладаем! — не остался в стороне Иван. — Куда-а лучше, чем баре сочиняли. Чтоб как прочитает девка — так и слезы из глаз. А коли мироед какой, буржуй недорезанный, их послушает — все, раскаялся бы вчистую и сразу все заводы-фабрики трудовому народу отдал, а сам к станкам встал аль за плуг взялся. А еще… платья барские всем красивым девкам раздадим. И шкафы, столы их и книги — чтоб у всех в избах хорошо было. И в каждой избе надо птиц завести. Жаворонков иль кенарей. Ох, красота птица кенарь! Нужный в хозяйстве, как корова. От коровы — молоко, а от птицы — пение и фантазия.
— Ох, сынок, сыночек, — не то вздохнул, не то взрыдал монах. — Помыслы твои подлинно от облак небесных, но продаешь ты свою светлую, голубиную душеньку злобе черной. Может, заря у вас впереди ясная да чистая, да той ли тропой вы к ней идете, той ли рукой светлые врата отворяете?..
— …Ну, оборотень проклятущий! Куси, куси! — визжал Ерема, прыгая перед волком.
«Спятил! Ума решился!» — Митрей стоял столбом.
Белая шерсть на загривке волка вздыбилась. Искры падали на него, а он будто и не чуял, смотрел в пламя страшными желтыми глазами. Тихий вой, сдавленное рычание, и Митрей отпрянул, наткнувшись на дерево. Кто-то злобно вцепился в плечо!.. Нет, ветка.
Белый Волк наконец-то попятился от нестерпимого жара, прижмурился — и в этот миг Ерема стремительно перескочил полянку, вырвал из осинового пня нож и, широко размахнувшись, швырнул его в пламя…
— …Иван! Голавль! Немедля роту сюда! Выбросить вон этот старорежимный мусор. Ишь, сколько бумаги! А трудовому народу самокрутку свернуть не из чего.
— Не иначе как ты в Ильинскую пятницу рожден, — сказал священник. — А коль зародится в этот день чадо, оно будет либо глухое, либо немое, либо пьяница, либо вообще всем злым делам начальник. Соображаешь ли, какие речи ведешь? Здесь сокровища русского слова древнего. Списки, каких более в целом мире не сыскать. Собрания мудрости народной. Травники, лечебники древнейшие! Вот сведущий человек их читает — и с трудом сдерживает слезы благоговейные! — указал он на Белого, стоявшего в сторонке. — Описания диковинных явлений здесь есть, наблюдаемых братией воочию… Возьми хоть это! — Он снял с полки свиток и произнес на память, не разворачивая бересты: — «1737 года июня в 24-й день было тихо, и небо все чисто, и тепло вокруг, когда явилось небывалое зрелище над Обимурским монастырем и лежащей в семи верстах от оного деревней Семижоновкой. Учинился на небе великий шум, из белого облака явилась будто бы стрела великая и, как молния, быстро прокатилась по небу, раздвоив его. И вышел из облака великий огонь, и протянулся по небу, как змей, голова в огне и хвост; и пошел на Обимур-реку и шел на-полдень, против течения, над водой, во все стороны, саженей на двадцать и больше; а по сторонам того пламени синий дым, а впереди, саженей за двадцать, шли два луча огненные. Потом этого пламени не стало, словно сгинуло оно посреди Семижоновки, не учинив при том ни дыму, ни пожару, ни следа по себе не оставив. А облак стал весь мутен и небо затворилось…»