Елена Грушко - Венки Обимура
— И небо затворилось!.. — завороженно повторил Иван, и Дубов недовольно отмахнулся:
— Бредни монастырские!
— Монастырями да церквами Русь держалась в пору враждебных набегов, раскола, межвременья. Душа верой крепла. И сколь бы ни старался ты с «братом» своим, не истоптать вам души в русском человеке!
— Ну, это мы еще посмотрим… — проронил Еремей, а Дмитрий не сдержал гнева, выхватил маузер и пальнул в потолок.
Черт!.. В крестьянской избе это всегда действовало. Злая пуля уходила в мягкое дерево, а тут… срикошетила от подвального свода, пробила козырек фуражки командирской, мало — кончик носа не отшибла, ударила в пол и, словно ядовитая скакуха, опять подпрыгнула, норовя ужалить. Отшатнулись командир да писарь!
Наконец пуля стихла. А с потолка, на котором неясно светилось нарисованное лицо с глубокой царапиной на лбу, посыпалась известковая пыль.
— Кто плюнет на небо, тому плевок на лицо падет, — молвил черноризец и воздел руки, словно, призывая проклятия, но поглядел на осыпанного пылью, будто поседевшего в одночасье, Иванушку — и руки смиренно опустил, и жалостью зажглись его очи.
— Все смерти ищешь, старый колдун? — непонятно спросил Еремей, пока командир захлебывался яростью.
— Жив Бог — жива душа моя, — спокойно ответил монах. — Знаешь, как народ русский сказывал: кто с дерева убился? — бортник; кто утонул? — рыболов; в поле лежит — служивый человек. Каждому своя звезда на земле, свой путь в небе, да и смерть у каждого своя.
Белый поднял на старика встревоженный взор… Игумен тоже взглянул на него, но речи, обращенной к Еремею, не прекратил:
— Слышал небось загадку: середь поля ухаб, не объехать его никак. И тебе, знай, своего ухаба не миновать!
— Еремей! Иван! За мной! — крикнул Дубов.
Командир разведроты и артиллерийский наводчик проворно вышли, выдернув замешкавшегося Ванюшку. Затворилась за ними тяжелая, окованная железом дверь. Ухнул засов, послышались удаляющиеся шаги. И смешок:
— Вот и ты на свой ухаб наехал, колдун!
…Шерсть на загривке Белого Волка дымилась.
— Паленая собака! — сипло выкрикнул Ерема. — Никогда ведь не перервешь мне глотку, хоть не раз еще сведет нас судьба! И до ножа не доберешься зачарованного! Не быть тебе больше человеком! Сдохнешь в чащобе, а не тронешь, никого не посмеешь тронуть: ни меня, ни вон его! — Он ткнул в Митрея, к которому медленно возвращалась прежняя удаль.
Мало чего понял мужик из воплей знахаря, одно крепко уразумел: Белый Волк больше не обернется колдуном! До смерти. И, то ли заклятию, то ли обету повинуясь тайному, не тронет и кончиком когтя доброго человека. И недоброго — тоже…
— Давай, псина! Труси в лес! — прохрипел Ерема — да так и сел.
Сжался в комок волк, а потом взвился над кострищем, перемахнул его одним прыжком — и то ли в небесах растворился в вихре искр, то ли в лес прянул белой метелью…
— Темно, — вымолвил Белый тихо.
— День меркнет ночью, а человек печалью, — отозвался монах. — Ох, высоко сокол поднялся, да о сыру землю ушибся. И тебя, гость случайный, увлек я за собой.
— Тем не томись… А ведь мог бы ты запереть их здесь, в подвале! И никто ничего не узнал бы!
— Зло делать я не волен, — ответил священник. — Даже во имя добра. Чистое — чистыми руками.
Из-за двери глухо доносился голос Ивана:
— Люди ведь там! Они вам жизнь спасли!..
— Посеянное — взойдет, — улыбнулся Белый в ответ на еле различимую в полумраке улыбку старика.
— Дай-то Бог! А эти, заблудшие… еще сойдутся пути их и дороженьки, еще скрестятся, словно клинки. Слишком много проклятий на них пало, моя слеза — только капля… — произнес черноризец. Он взял с полки какую-то книгу, поднес ее к безжизненному светильнику, раскрыл наугад.
Не плыви, корабль, когда плывет он с тобою,
Хотя бы и дул попутный ветер!
Не скачи, конь, когда скачешь под ним,
Хотя бы бежал от врагов!
Не руби, меч, когда обнажит тебя он,
Сколько б ни свистало над его головой!..[4]
— Так и будет, — сказал он горько, обращаясь к Белому. — А вот что с нами сделается, мне неведомо…
Неведомо было священнику, сколь сметлив и приметлив наводчик артиллерийский! Еще вчера, шныряя вокруг монастыря, углядел он забитое изнутри малое оконце почти вровень с землей, а нынче, пока тайком шарился по ходам и переходам, смекнул, что это — окошко того самого подвала, где со времен Наполеонова нашествия скрыто оружие. Главное угадать было, а из простодушного командира Дубова Еремей давно уж веревки вил.
И вот через небольшое время упряжка примчала к монастырю трехдюймовку. Моргая от страха и всплескивая руками, засуетился у пушки заряжающий Никифоров. Ну и…
— Заряжай! Наводи! Целься! По оплоту поповщины и контрреволюции! По змеиному гнезду! По врагам трудового народа! Огонь!
Никифоров украдкой перекрестился.
С третьего залпа цель — окошко почти вровень с землей — была поражена. Столетней выдержки порох, не отсыревший, не попортившийся, встретился с огнем. Раскололась земля, дрогнуло небо. Развалились деревянные стены, что без малого пятьсот лет освящали своим отражением воды широкого Обимура. Кресты взмыли к облакам. И в дыму-пламени никто не заметил, как пал с неба синий луч… Видел это лишь Ванюшка, да и он решил, что от слез нечаянных в глазах плывет.
* * *Раздался мелодичный звон. Запись кончилась.
Егор снял с висков датчики, вынул из мнемографа зубчатый квадратик магнитной ленты.
Два воспоминания легли на одно, сплелись, перекрестились. И вот что получилось… Пленка представлялась Егору застывшей картинкой, в которую мнемограф вселил звуки, запахи, краски, заставил ее обрести жизнь — и открыть то, что таится в темных, непостижимых глубинах памяти.
Да и в памяти Егора открылась пропасть былого. Он вспомнил и странноприимный монастырь, и приютившего его старого священника, и древние рукописные книги, и людей, нагрянувших в поисках оружия. Он вспомнил даже, что сказал ему тогда Куратор — и что говорил Куратору он, еще не придя в себя после взрыва…
— Что же ты не благодаришь меня? Опять я спасаю тебя от неминучей гибели. Какой еще Куратор оказался бы столь внимателен и расторопен?
— Я мог бы избежать гибели без тебя, спастись с помощью превращения.
— Да? Ну и во что бы ты превратился? В сороку? В ужа? Крысу?
— А почему это тебя заботит?
— Действительно! Мне-то что? Это ведь вовсе не я, а ты, Изгнанник, истратил уже два из трех отпущенных тебе превращений. Ты во власти неразумного восторга плюхнулся в реку в образе венка! Ты поддался неразумной жалости и принял облик какого-то монаха, чтобы умирающая дева уверилась, будто к ней явился ее возлюбленный. И тебе было бы суждено доживать ссылку в образе той сороки или крысы, которой ты обернулся бы. Помнишь? Последнее превращение необратимо! О, клянусь камнями Делаварии, ни у одного Куратора не было еще такого подопечного. Нет. С меня хватит. Слишком уж дорого я плачу за продление своей жизни, работая с тобой! И еще этот Труга… Буду просить отставку. Почему-то другому Куратору не достается так с другим Изгнанником!