Дафна Дюморье - Не позже полуночи и другие истории (сборник)
– Не хлопочи вокруг меня, доченька, я немного подремлю.
Все мы, оказавшись лицом к лицу со смертью, чувствуем одно и то же, сказала ей сестра: могли бы сделать больше, да не сделали. Вначале, практиканткой, я просто места себе не находила. А родственникам в таких случаях еще хуже. Вы пережили огромное потрясение, но надо взять себя в руки ради вашей мамочки… Ради моей мамочки? Мамочка не имела бы ничего против, если бы я тут же куда-нибудь испарилась, чуть было не ответила Шейла. Потому что тогда все внимание, все сочувствие досталось бы ей одной, и все говорили бы, как хорошо она держится, а так, пока я в доме, сочувствие будут делить на двоих. Даже доктор Дрей, когда он наконец прибыл вслед за своим ассистентом, потрепал по плечу меня, минуя мамочку, и сказал: «Он очень гордился вами, деточка, и всегда мне это говорил». Да, смерть, решила про себя Шейла, заставляет людей говорить друг другу добрые слова, какие в другое время и не подумали бы сказать… Разрешите, я сбегаю за вас наверх… Позвольте, я подойду к телефону… Поставить чайник?.. Поток взаимных любезностей – ни дать ни взять китайские мандарины, отвешивающие друг другу поклоны. И тут же попытка оправдаться в том, что тебя не было на месте, когда произошел взрыв.
Сиделка (ассистенту доктора Дрея):
– Разве я пошла бы пройтись, если бы не была твердо уверена, что он прекрасно себя чувствует. К тому же я думала, что и миссис Манни, и мисс Манни обе дома. Я как раз дала ему таблетки…
И так далее, и тому подобное.
Словно свидетельница, вызванная в суд, подумала Шейла. Но и все мы так…
Миссис Манни (тоже ассистенту доктора Дрея):
– У меня совершенно вылетело из памяти, что сиделка собирается пройтись. Все ведь на мне – обо всем подумай, распорядись, и я решила дать себе передышку – съездить ненадолго к парикмахеру. Мужу, казалось, стало намного лучше, он был уже совсем самим собой. Да если бы я хоть на миг подумала… Меня ничто не выманило бы из дому, тем паче из его спальни.
– Разве в этом дело? – вмешалась Шейла. – Мы никогда не думаем, никто не думает. Ни ты не подумала, ни сиделка, ни доктор Дрей, ни я сама. Но я единственная видела, как это произошло, и мне никогда в жизни уже не забыть выражения его лица.
Она бросилась по коридору к себе в комнату, рыдая навзрыд, как не рыдала уже много лет – с тех пор, когда почтовый фургон врезался в ее первый, оставленный в проезде автомобиль и превратил прелестную игрушку в груду искореженного металла. Пусть это послужит им уроком. Отучит упражняться в благовоспитанности, утверждаться в благородстве перед лицом смерти, делать вид, будто смерть лишь благое избавление и все только к лучшему. Ведь ни одного из них нисколько не удручает, даже не задевает, что человек ушел навсегда. Но ведь навсегда…
Позже вечером, когда все уже легли, – смерть всех, кроме покойного, чрезвычайно утомила! – Шейла прокралась в спальню отца, отыскала альбом, тактично убранный сиделкой на столик в углу, и отнесла к себе. Раньше она не придавала значения собранным в нем фотографиям, привычным, как кипа рождественских открыток, пылящихся в ящике письменного стола, но теперь они стали для нее своеобразным некрологом, ожившим кадрами на экране памяти.
Младенец, весь в оборочках, с разинутым ртом, на подстилке, рядом родители, играющие в крокет. Дядя, убитый в Первую мировую войну. Снова отец, уже не младенец на подстилке, а в бриджах и с крикетной битой, не по росту длинной. Виллы дедушек и бабушек, которых давно нет на свете. Дети на пляже. Пикники на вересковых полянах. Потом Дартмут[57], фотографии военных кораблей. Групповые снимки стоящих в ряд мальчиков, юношей, мужчин. Маленькой она очень гордилась, что может сразу найти его: «Вот ты где; вот это – ты» – самый низенький мальчик в конце шеренги, но на следующей фотографии – повыше, во втором ряду, а потом – высокий и – откуда только что взялось! – красивый, совсем уже не мальчик, и она быстро листала страницы, потому что их заполняли фотографии с одними видами – Мальта, Александрия, Портсмут, Гринвич. Собаки, которых он завел, а она в глаза не видела. «Вот это старина Панч…» (Панч, любовно рассказывал он, всегда чуял, когда его судно должно вернуться в порт, и сидел, ожидая наверху у окна.) Морские офицеры на осликах… Они же, играющие в теннис… состязающиеся в беге, – довоенные снимки, невольно вызывавшие в памяти строку: «Судьбы своей не зная, ее резвятся жертвы», потому что со следующей страницы все было ужасно печально: корабль, который он так любил, взлетел на воздух, а многие молодые лица, улыбавшиеся с фотографий, погибли. «Бедняга Манки Уайт. Останься он в живых, был бы сейчас адмиралом». Она пыталась представить себе белозубого Манки Уайта с фотографии адмиралом – лысым, тучным – и где-то в самой глубине души радовалась, что он умер, хотя отец и сокрушался – какая потеря для флота! Еще офицеры, еще корабли. Великий день, когда сам Маунтбаттен[58] посетил корабль, командиром которого был отец, встретивший его у борта со всем экипажем. Внутренний двор в Букингемском дворце. Отец, позирующий фотографу из газеты и с гордостью демонстрирующий свои медали.
– Ну вот, мы скоро дойдем и до тебя, – произносил отец, переворачивая страницу, после которой появлялась весьма помпезная – в полный рост и вряд ли предназначавшаяся отцу – фотография ее матери, которой он бесконечно гордился: мать была в вечернем платье, с тем слащавым выражением лица, которое было Шейле так хорошо знакомо. Ребенком она никак не могла понять, зачем это папе понадобилось влюбиться, а уж если мужчинам иначе нельзя, почему он не выбрал другую девушку – смуглую, таинственную, умную, а не такую обыкновенную особу, которая сердилась без всякой на то причины и круто выговаривала каждому, кто опаздывал к обеду.
Офицерская свадьба, мама с победоносной улыбкой – это выражение на ее лице было Шейле также хорошо знакомо: оно появлялось всякий раз, когда миссис Манни добивалась своего, что ей почти всегда удавалось, – и отец, тоже улыбающийся, но совсем другой – не с победоносной, а просто со счастливой улыбкой. Подружки невесты в допотопных, полнивших их платьях – мама, надо думать, специально выбрала таких, какие не могли ее затмить, – и дружка жениха, папин приятель Ник, тоже офицер, но далеко не такой красивый, как папа. На одном из ранних групповых снимков на корабле Ник выглядел лучше, а здесь казался надутым и словно чем-то недовольным.
Медовый месяц, первый дом, и вот – она. Детские фотографии – часть ее жизни: на коленях у отца, на закорках, и еще, еще – все о ее детстве и юности, вплоть до недавнего Рождества. Этот альбом и мой некролог, подумала Шейла, это наша общая книга, и кончается она моей фотографией, которую он сделал: я стою в снегу, и его, которую сделала я: он улыбается мне сквозь стекло из окна кабинета.
Еще мгновение, и она опять зарыдает, оплакивая себя, а плакать надо не о себе – о нем. Как же все это было, когда, почувствовав, что ей скучно, он отстранил от себя альбом? О чем они говорили? Об увлечениях. Он еще попрекнул ее, что она ленива и мало двигается.
– Я двигаюсь достаточно на сцене, – возразила она, – изображая других людей.
– Это не то, – сказал он. – Иногда надо удаляться от людей, воображаемых и живых. Знаешь что? Когда я встану и ко мне вернутся силы, мы поедем в Ирландию, все трое, с удочками. Твоей мамочке это будет ох как полезно, а я столько лет уже не рыбачил.
В Ирландию? С удочками? В ней поднялось эгоистическое чувство, чувство тревоги. Поездка в Ирландию помешает ее карьере в Театральной лиге. Нет, надо отговорить его, вышутить само намерение.
– Мамочке каждая минута будет там как нож острый, – сказала Шейла. Она предпочла бы поехать на юг Франции и остановиться у тети Беллы (у Беллы, маминой сестры, была собственная вилла на Кап-д’Эль).
– Пожалуй, – усмехнулся он. – Только мне для выздоровления нужно совсем другое. Ты не забыла, что я наполовину ирландец? Твой дед родом из Антрима[59].
– Нет, не забыла, – сказала она. – Но дедушка уже давно умер и похоронен на кладбище в Суффолке. Так что о твоей ирландской крови мы лучше не будем. У тебя в Ирландии никого нет – даже знакомых.
Он не сразу нашелся с ответом, но, подумав, сказал:
– Там Ник, бедняга.
Бедняга Ник… бедняга Манки Уайт… бедняга Панч… На мгновение все они перемешались у нее в голове – его друзья и собаки, которых она в глаза не видела.
– Ник? Тот, что был у тебя шафером на свадьбе? – усмехнулась она. – Мне почему-то казалось, что он умер.
– Для общества, – отрезал он. – Ник чуть не разбился насмерть в автомобильной катастрофе и глаз потерял. С тех пор живет отшельником.
– Жаль его. Поэтому он и перестал поздравлять тебя на Рождество?
– Отчасти. Бедняга Ник! Храбрец, каких мало, но с большим сдвигом. То, что называется «на грани». Я не решился рекомендовать его на повышение и боюсь, он мне этого не простил.