Михаил Савеличев - Самурай
— Мне бы мешок, на которым вы сидите, — попросил Максим. Таким случаем грех не воспользоваться.
Расстроившийся было Дед сразу же обрадовался столь незамысловатому желанию Максима, встал, забегал вокруг чулка, примериваясь и что-то высчитывая, потом вытащил из воздуха целую стопку красных шелковых мешков, отделанных белым пушистым мехом, разложил их на крыше, поочередно их брал и примеривал к чулку и, наконец, выбрав наиболее подходящий, ловко натянул его на чулок с трофеями, завязал тесемкой с огромными помпонами и протянул упакованный подарок Максиму. Тот подхватил его, перекинул на спину, кивнул Деду Морозу и пошел к вертолету, чьи винты вращались уже в полную мощность, бортовые прожектора хаотично чертили по крыше, то ли просто так, то ли в поисках запропастившегося Максима, дверь периодически открывалась, оттуда выглядывало чье-то лицо, скорее всего Вики, и захлопывалась. Пригибаясь от ветра и от ощущения, что воющая мясорубка над головой может и ее превратить в фарш, он дошел до двери, оглянулся назад, пытаясь рассмотреть старика, но тот уже сгинул.
Максим, закинув мешок внутрь, влез в вертолет. В салоне действительно находилась одна Вика, эффектно задрапированная в кружевную полупрозрачную тюль с пришитыми золотыми побрякушками, подпоясанная своей неразлучной кобурой с пистолетом, и с толстым блокнотом и ручкой в руках бродящая и ползущая среди вещей, что-то подсчитывая, записывая, периодически вымарывая заметки на крохотных листках, вырывая их и разбрасывая по всем углам. Появление новогоднего мешка с подарками она восприняла как должное, потрогала мех и шелк и сделала очередную запись.
Максим бесцеремонно забросил трофеи в самый дальний угол и прошел в пилотскую кабину, где в роскошном кожаном кресле сидел Павел Антонович, весь опутанный проводами, словно проходящий медицинскую комиссию космонавт, читал толстенную инструкцию, еле умещающуюся у него на коленях, с портянками схем и диаграмм, которые ему пришлось уложить на соседнее кресло, и в соответствии с ее рекомендациями что-то переключал на потолке и под сиденьем, отчего мотор начинало периодически лихорадить — он кашлял, сопливил, визгливо ругался, лампочки, гирляндой усеивающие кабину, хаотично моргали, ослепительно вспыхивали, из валяющихся наушников, предусмотрительно не надетые Павлом Антоновичем, доносился вой доисторических животных, клацанье зубами и женские визги. Сквозь блистр кабины четко проступал расстилающийся город, и только теперь Максим сообразил, что вертолет уже летит прочь от аэропорта, от зарева вулкана и Деда Мороза.
Они вляпались в густую гуашь облаков, земля скрылась из виду, оставив их посреди бескрайнего вязкого неба, похожего на находящуюся в процессе создания неумелую картинку, на которую художник колоссальной кистью с неимоверной быстротой накладывал грубые, неаккуратные мазки плохо смешанной краски, отчего из под равномерно свинцового фона проглядывали неожиданно чистые белые, синие, желтые цвета, но их быстро замалевывали, превращая в грязную, пузырящуюся от лишней воды смесь. Иногда кисть проходилась по вертолету, и тогда блистр надолго затягивался плохо смываемой гуашью, но встречный ветер, сначала размазавший небольшую капельку до размеров всего обзора, потом также размазывал появляющуюся в середине каплю долгожданной чистоты, восстанавливая прозрачность бронированного стекла.
Максим приподнял схемы, сел в кресло, но наушники тоже не рискнул надеть, оберегая слух, и принялся созерцать в плоский хаос колоссального, неумелого рисунка, силясь по крохотному участку, открытому для их обозрения, догадаться об общем замысле творца. Сначала ему показалось, что это должна была быть огромная птица, грозовой тучей заслоняющая небо, мечущая молнии и град, громыхая перьями и оглушая криком давно ослепший и глухой равнодушный мир, но это впечатление внезапно нарушилось двумя относительно прямыми белыми линями, лихо нанесенные на синеватое пятно перед вертолетом, потом, еще через пару движений у них появились корявые отростки, затем — брызчатые пятна, оставленные большим пальцем художника с ясно различимыми завитушками папиллярных линий, еще несколько штрихов, и Максим, наконец, признал неумело, совсем по детски нарисованный пассажирский самолет, абсолютно без соблюдения пропорций, с крыльями различной длины и, к тому же, слишком коротковатыми для столь длинного фюзеляжа, с замершим кривым винтом, разнокалиберными иллюминаторами с веселыми, расплывающимися рожицами.
Невидимая кисть продолжала наносить мазки, причем не только на более менее внятный рисунок, висящий перед вертолетом, но и пытаясь наметить кое-какой антураж в стиле «пусть всегда будет солнце» — аляповатые трехцветные радуги, луну, нарисованную смешанной черно-белой краской, похожей на подтаявший весенний снежок, а потом и вовсе превращенная в солнышко добавлением желтоватых пятен, широко улыбающегося рта и черных, смахивающих на акульи, глазок. Хаотичность и неумелость то превращала мир вокруг в гениальное творение импрессионизма, то низводила к наивному искусству, добавляла реализм, закрашивала все в супрематизм, после чего смешавшуюся в единый неразборчивый фон краску взрезали сквозные вертикальные черные полосы, желающие вывести путешественников за рамки плоского холста, но Павел Антонович огибал дыры, и опять они оказывались во власти искусства.
Самолет продолжал лететь параллельным с ними курсом, хотя, строго говоря, это нельзя было назвать полетом, как нельзя приписать плоской картинке какие-либо аэродинамические способности, это была лишь иллюзия, сквозь которую свободно прокатывались густоты облаков, ее прокалывали молнии, не нанося никакого вреда. Но вот художнику пришла в голову мысль нарисовать дождь, и все изменилось. Поначалу он довольно самонадеянно пытался изобразить ливень, накладывая наклонные мазки темно-синего цвета, но выходило уж очень неумело даже для детской руки, потом его осенило добиться гиперреализма и прорисовать буквально каждую капельку во всем ее великолепии — дрожании на ветру, игрой отражений молний на крохотных толстеньких линзах, крохотных микроволнах, возникающих в ее толще, но получались то ли пластмассовые баклажаны, то ли стоваттные лампочки накаливания и, в конце концов, не придумав ничего лучше, творец щедро плеснул на холст обычной водопроводной воды.
В начале была вода. Она не сразу привыкла к масштабам холста, повиснув на его поверхности ненатурально огромными мешками, превратив изображенный пейзаж в сюрреалистическое сновидение, но законы картины взяли свое, и мешки лопнули, разбрызгивая в стороны мириады сверкающих звезд, и в это короткое мгновение дождь шел со всех сторон, нарушая законы гравитации, а затем вся масса покатилась вниз, увлекая за собой непросохшую краску, стирая солнце и намалеванную на нем рожицу, размывая радугу в обычную грязную тучу, перемешивая облака в единую неаппетитную массу, каковой и должно быть настоящее небо реального мира, сдирая яркие полосы белого, красного и синего цветов, смывая с самолета детскую наивность и превращая его в ржавое, изломанное чудовище, непонятно как висящее в воздухе, с остановившимся винтом, разлохмаченными крыльями и высохшими мертвыми лицами, скалящимися сквозь разбитые иллюминаторы.