Андрей Лазарчук - Посмотри в глаза чудовищ
Вот он и кончился, едва лишь начавшись, его ледяной крестовый поход.
– Ладно, – сказал он и стал спускаться к пепелищу. Он чувствовал, знал – потому что видел однажды подобное – что впереди нет ни единого живого существа. И что здесь побывала не городская банда охотничков, которым надоело униженно выклянчивать по одной собольей шкурке и медвежью желчь по пенициллиновому пузырьку, и они решили взять все разом, – и не чекисты (или как они там нынче называются?), пронюхавшие, разведовавшие, наконец, про существование неведомой и невидимой миру со времен Петра-Анчихриста таинной деревеньки; нет, это был след другой силы: потому что ни бандиты, ни чекисты при всей своей глубинной людоедской сущности не оставляют на жертвах следов громадных зубов и когтей, не откусывают детям головы, не выедают у коров и лошадей кишки и не разметывают, как взбесившийся слон, избы по бревнышку.
Уже на исходе дня, вымотанный до смерти, перепачканный сажей и кровью, Николай Степанович забрался в единственную уцелевшую баньку на подворье братьев Филимоновых; банька эта стояла чуть в стороне, у чистого ручья, и потому уцелела, не замеченная. Николай Степанович присел у каменки, достал нож, поднял с пола холодное полено и стал не спеша щепать лучину. Он знал, что до весны ему отсюда не выбраться, что без ключаря ключ в развалинах (даже если он там и остался) найти невозможно, и что тот посторонний, который сюда придет, придет с ясной и конкретной целью.
Карабин здесь не помощник.
Были у народа карабины, были и ружья.
Только сейчас он почувствовал холод. А ночью будет под пятьдесят. Или даже за пятьдесят.
Все, что здесь осталось от людей, я похороню весной, подумал он. А потом вернусь в город и похороню своих. Если выживу.
А я, к сожалению, выживу.
Завтра пепел остынет, и придут волки. Вон, уже слышно вдали. Хорошо, что успел снести людей в лабаз.
Не знаю староверских молитв, да не обидятся, наверное, если от чистого сердца. Ведь не кормил же меня Прокопьич из отдельной посуды, как по их уставу древлеотеческому положено.
Было так тихо, что еле слышное поскуливание за плотно притворенной дверью прозвучало для Николая Степановича архангельской трубой. А потом дверь приоткрылась, и в последнем сумеречном свете этого бесконечного дня возникло нечто белое.
– Ну, входи, – сказал Николай Степанович и с нервической усмешкой добавил, – Да побыстрей: холоду напустишь.
В ответ раздался совершенно невозможный звук: звонко подпрыгнули и упали в коробке спички.
Он молча протянул руку и взял коробок из пасти собаки.
– Греться, говоришь, будем? – спросил он. Собака замахала хвостом, как сигнальщик флагом.
Каменка накалилась скоро, и даже вода забурлила в котле – ее там было немного, на самом дне.
– Чайком бы тебя напоил, да налить не во что. В ковшик разве? Будешь кипяточек?
Собака помотала большой головой. Она пристроилась к боку каменки и уже, похоже, отогрелась.
– А я попью, – сказал Николай Степанович. – Не водку же пить, хотя можно было бы теперь и водку, никого не обидишь.
Он вынул из рюкзака большую алюминиевую кружку, оплетенную берестой – память об одном философе с Соловков – бросил в нее пять пакетиков чая «липтон», здоровенный кусок сахару, залил кипятком – и спустя несколько минут в черный настой опустил аэрофлотовскую упаковку сливочного масла. Получилось почти по-тибетски.
– Ну, вот, – сказал он и вытер пот со лба. – А теперь рассказывай, что тут было. – Собака жалобно посмотрела на него. Палево-белая, в черных «очках» вокруг глаз, она походила скорее на панду или лемура, чем на здешних забывших родство лаек. – Откуда такая взялась?.. Извини, брат кобель, не разглядел. Сейчас свечку затеплим, лучше будет.
Тем временем брат кобель выполз на середину предбанника и – Николай Степанович никогда не видел такого – пес привстал, медленно огляделся и уставился на что-то невидимое, но приближающееся. Потом он попятился, коротко рявкнул – и вдруг , как от удара, опрокинулся на спину и откатился к самой стене. Из-под стены он пополз, не по-собачьи извиваясь всем телом и выпрямив хвост поленом. Потом как мог широко раскрыл пасть и зарычал низко, утробно. Потом было что-то вроде ловли злой кошкой воображаемых мышей. Поймав добычу, пес становился на задние лапы, а передние тащил к пасти. И, наконец, словно насытившись сполна и наигравшись, снова по-змеиному уполз к стене. Там он и остался, замерев.
– Понятно, – Николай Степанович заварил вторую кружку. – Значит, зверь, вышедший из моря. В смысле, из реки. И пожре праведных. Имя свое ты мне, брат, сказать не сможешь? Или как-нибудь попробуешь?
Пес вернулся к каменке и покачал головой.
– Нельзя, понимаю. Но звать-то тебя как-то нужно?
Вместо ответа удивительный пес метнулся к двери, проскользнул в щель и аккуратным толчком задних лап плотно затворил баню. Николай Степанович вдруг нелогично подумал, что еще не все потеряно, потому что таких собак на самом деле не бывает. И – неожиданно спокойно задремал, привалившись к стене и даже не подвинув к себе поближе карабин.
Но ему приснились Аня и Степка, и он проснулся со стоном.
Пес сидел на прежнем месте, будто и не уходил никуда. Перед ним на полу лежал тускло поблескивающий осьмиконечный крест.
– А вот этого точно быть не может, – сказал Николай Степанович вслух. О том, где ключ схоронен, знал только сам Прокопьич да старший внук его, Егор. Обоих он видел – смог узнать – сегодня там, в молельном доме.
Пес тявкнул: может.
– А раз может, – сказал Николай Степанович, – то тогда давай-ка займемся, брат, делом. Кто знает, что нам завтра предстоит…
Он натаскал из поленницы дров, забил котел снегом, слазил наверх за веником (много наготовили братья Филимоновы веников, до Троицы хватило бы), с остервенением вымылся чисто и горячо, а потом надел свежее – из гостинцев – белье, как когда-то перед наступлением. Влез в согревшийся полушубок, сел с ногами на лавку и, чтобы успокоиться и занять руки, стал крест-накрест надрезать пули.
Пес дремал.
Ночью ничего не произошло.
В восемь утра репетер его серебряного «лонжина» звякнул. В свои лучшие золотые тридцатые годы «лонжин» играл начало увертюры из «Вильгельма Телля», но со временем кулачок сносился, а нынешние часовых дел мастера умели лишь менять батарейки в гонконгской штамповке.
– Доброе утро, – сказал Николай Степанович потянувшемуся псу.
Перекусили, выпили чаю. Тьма снаружи медленно рассеивалась.
– Пора.
Воздух от мороза стал студенистым, не вполне прозрачным. Слипались ресницы. Брови, опущенные уши песцовой ушанки, натянутый на подбородок вязаный шарф мгновенно поросли куржаком. Лыжи долго не хотели скользить…