Эндрю Пайпер - Проклятые
Подобная неуклюжесть, как я знал, водилась за мной. Впрочем, в этом я был похож на своего отца.
След человеческого тела с той стороны кровати, где всегда спал отец. Его размер. Как раз такая же форма головы. И тут же я уловил в воздухе легкий след, оставленный отцом: запах его пижамы и аромат мыла «Брут».
Он тут был.
А это означало, что, возможно, он здесь до сих пор.
Дальше — дверь в ванную. Самая большая опасность — увидеть отца на унитазе или занимающегося чем–то глубоко интимным; нечаянно увидеть его без одежды… Нет, там никого…
Шторка на душе задернута. И только кап–кап–кап, капли, звонко бьющиеся о кафель.
— Это «Игра в душе»? — я, кажется, слишком громко прошептал свой вопрос, приблизившись к занавеске. — Действительно она?
Действительно…
Когда нам было лет одиннадцать–двенадцать, мы с Эш посмотрели на Пи–би–эс серию фильмов Хичкока. Потом Эш несколько недель заставляла меня играть в одну игру. Правила были следующими: всякий раз, когда я заходил в ванную и она задергивала занавеску, я должен был ее отдернуть. Если я этого не делал — считалось, что я проиграл. Тогда следовало «наказание».
Иногда Эш стояла за занавеской в одежде, но при этом пугала меня неожиданным: «Б–У–У!» Иногда просто лилась горячая вода, наполняя пустую ванну. А порой сестра сама стояла в душе, намыливая шампунем голову, и, когда я отдергивал занавеску, отпрыгивала назад и визжала, словно я приставлял ей нож к горлу.
Первым делом я медленно отодвинул шторку. Показалось, что послышался звук мокрых ступней, отступающих назад в испуге.
Нет ни стекающей по коже влаги, никакого тела, никаких взвизгов. Только аромат мыла, которым пользовался отец. Я посмотрел в одну сторону, потом в другую.
Я испугался. Мне хотелось домой.
Ты — дома. Как всегда, трусишка…
Комнату Эш я оставил напоследок. Меньше всего мне хотелось открывать дверь туда. Кстати, по той же самой причине, что и раньше, — мне это просто никогда не позволялось.
В тех редких случаях, когда дверь все–таки оставалась приоткрытой и я мог заглянуть к ней в комнату, я видел одну и ту же картину. Эш сидела за своим девственно чистым, аккуратно прибранным столом или на краешке кровати и что–то писала в своем дневнике, а вокруг нее размещались ее детские мягкие игрушки, словно внимательные зрители, наблюдавшие за тем, что она заносила туда. Ее самое драгоценное сокровище. Кожаный переплет и застежка на замке были предназначены для того, чтобы никто, кроме обладательницы ключа, не смог там ничего прочитать. Это был подарок. Существовал чрезвычайный соблазн залезть туда, поскольку подарок предназначался только ей и об этом сообщала золотая надпись на корешке: МОЕЙ ДОЧЕРИ ЭШЛИ — ОТЕЦ. Не «любимой дочери» и не «папа», а просто «отец». Словно тому, кто делал эту подпись, хотелось просто подчеркнуть, чья она дочь, и в то же самое время отстраниться от нее. Наверняка Эш это тоже заметила. И все же она трепетно хранила немногие отцовские подарки, сделанные как бы между прочим накануне дня рождения или вечером под Рождество. Она яростно оберегала их, словно некие священные реликвии.
Кроме этого, я с трудом мог вспомнить какие–либо мелочи из того, что еще она хранила в комнате. Имелись ли у нее постеры с изображениями групп или кинозвезд? Были ли там книжные полки? Что она смотрела или читала? Что она вообще любила? На любой из этих вопросов у меня не имелось никакого ответа. Возможно, потому что там ничему не отдавалось предпочтения. Ничего, что указывало бы на «индивидуальность личности», поскольку не было самой личности.
Я взялся за стеклянную дверную ручку. Она была еще теплой.
— Эш?
На этот раз это был даже не шепот. Так, просто — губы шевельнулись.
Я попробовал повернуть ручку, но дверь не поддалась. Заперто.
А между тем двери у нас не имели замков.
Я попробовал еще раз, и теперь уже толкнул деревянную дверь плечом. Никакого эффекта. Наверное, чем–то подперли изнутри. Возможно, для того, чтобы я не мог ее открыть. Хотя вряд ли. Похоже, предполагалось, что я именно попробую зайти, чтобы посмотреть, что еще такого она хотела мне показать.
Снизу опять послышались приглушенные шаги босых ног по ковру. Снова колыхнулся канделябр в холле. (Неужели он всегда был таким кривобоким? Таким тусклым? Таким уродливым?) А потом я почувствовал это: слабое дуновение воздуха с улицы, прохладного и пахнущего влажным перегноем. Хотя входная дверь и все окна в гостиной и остальных комнатах были плотно закрыты. Правда, еще оставалась кухня. В самом конце длинного коридора.
Ничего нет ни на столешницах, ни в мойке; все поверхности блестят и вычищены так, словно ожидается визит агента по продаже недвижимости. Я задержался перед холодильником. Был ли я голоден? И есть ли там какая–то еда, или напитки, или еще что–нибудь? Собственно, вне зависимости от ответа, мысль о том, чтобы чего–нибудь пожевать или выпить, заставила судорожно сжаться мой желудок.
Я рывком распахнул дверку холодильника. Единственное, что оказалось на полке, — банка апельсинового сока. Это то, что я более или менее употреблял в детстве. Я частенько на завтрак пил его, сжимая в руке пластиковый стаканчик с изображением Дарта Вейдера, куда засовывал подгоревший сандвич, приготовленный матерью. Такая своеобразная шутка. Лишь эта оранжевая жидкость и выделялась на белом фоне внутренностей холодильника, но было в ней нечто, заставлявшее забыть о веселом цвете. Удовольствие, которого я не мог испытать. Больше не мог.
Закрыв дверцу холодильника, я услышал звук:
Крак–кри–иик… крак–кри–иик… крак–кри–иик…
Он доносился снаружи. Сначала мне показалось, что это скрип калитки, створки которой бьются друг о друга. Но звук был слишком ритмичным, чтобы его мог производить ветер.
Я обернулся и увидел, что стеклянная дверь черного хода открыта. Несколько мгновений назад она была закрыта.
…Крак–кри–иик… крак–кри–иик…
Я бросился к выходу во двор, стараясь двигаться как можно бесшумнее, хотя то, что отворило дверь, наверняка знало, где я. Знало, что я клюну на приманку, которую оно подбросило мне.
Звук доносился из–за дома. Всего несколько шагов, и я смогу заглянуть за угол и увижу, что там находится. Все происходящее совсем не походило на сон, однако в нем присутствовало то самое ощущение неотвратимости, когда ты не хочешь этого делать и тем не менее совершаешь…
…Крак–кри–иик…
Она сидела на качелях из покрышки — при жизни я ни разу не видел, чтобы она к ним прикасалась, — просунув ноги внутрь резинового кольца, и безмятежно раскачивалась. Причем взлетала выше, чем это было возможно, так что ветви, к которым была привязана веревка, всякий раз, когда колесо опускалось, прогибались и почти соприкасались, а юбка надувалась колоколом и задиралась, оголяя ее бедра.