Виталий Владимиров - Северный ветер с юга
- В наоборот нельзя? - загорелся Егор. - Чтобы я, например, нарисовал картину, а какой-нибудь прибор, бродя своим лучом по ней, извлекал бы симфонию или концерт для балалайки с оркестром?
- Может быть, это и возможно, но пока я о таких приборах не слыхал.
- Жаль, - вздохнул Егор. - У меня иногда, когда я пишу картину, в душе такая музыка звучит...
Мастерская оказалась в полуподвале. Егор отомкнул навесной замок и в лицо ударил запах пыльного, нежилого, давно непроветриваемого помещения. Затоптанный пол, кушетка без ножек, два стула, холсты в рамах, лицевой стороной прислоненные к стенкам, пустые тюбики из-под красок. Егор, что-то бормоча себе под нос, полез за кушетку, потом в шкафчик, стоявший у стены, достал два граненых стакана, сдул пыль с одного стула, заодно продул стаканы, водрузил их на стул, достал из внутреннего кармана пальто бутылку портвейна. Белыми крепкими зубами вцепился в пластмассовый колпачок и сорвал его с с легким хлопком.
- Кстати, о музыке, - ухмыльнулся он, - аккуратно разливая портвейн, - композиторы утверждают, что звук открываемой бутылки - это самая божественная нота на свете.
Мы молча взяли наши бокалы, чокнулись и еще мгновение постояли в предвкушении, а может, собираясь с духом.
Егор ахнул свой стакан одним махом, дождался меня.
- Вот куда вся краска уходит, - кивнул он на бутылку. - Ну, что, дед?
- Егор, покажи, пожалуйста, картины, - попросил я, понимая, что и Егору хочется того же.
Егор помедлил.
- Хорошо, тебе покажу. Только честно говори, что думаешь, не ври.
Он нашел место для второго стула напротив света и ставил на него полотна, но поначалу я просто не успевал вглядеться в них, настолько быстро Болотников менял эти четырехугольники, похожие на окна в мир его видений. Краски на них метались, жгутами схлестывались в клубки, вспучивались пузырями и растягивались в нити. Натюрморты, портреты, пейзажи, композиции...
Похоже было, что Болотников забыл обо мне и сам для себя устроил вернисаж. В этом затхлом полуподвале не было и тени официальной торжественности выставочного комплекса, когда полотна неприкасаемо молчат со стен, здесь они кричали вместе с создателем, их можно было кинуть в ссылку, в угол и снова вернуть на колченогий пьедестал. Бородатый творец то мрачнел, то довольно улыбался и только приговаривал: "Ай, да Болотников... Ой, да Егор..."
Но одну картину он рассматривал долго. Ощущение от полотна было такое, будто заглянул через жерло вулкана в обжигающее нутро Земли и от черных потрескавшихся стенок кратера сквозь белое, желтое, оранжевое падаешь, затаив дыхание, в извивающийся красно-багровый центр. Я на миг отвернулся и снова взглянул. Сомнений не было - над центром дрожало марево жара, и это был не обман зрения, а материальная реальность.
- Что это? - спросил я у Егора почему-то тихо.
- "Красная яма", - ответил он задумчиво и повторил, - красная... яма...
- Как же это сделано? - не выдержал я. - Не понимаю, но ощущение такое, что она дрожит, как мираж, особенно в центре.
- Ага, как мираж, - подтвердил Болотников и как бы очнулся.
- Как сделано, говоришь? А никому потом не разболтаешь мои секреты?
И он повернул картину ко мне боком. В раму были вбиты десятки, нет, сотни гвоздиков. От каждого из них, пересекая полотно в различных направлениях, были натянуты нити. Они были также окрашены в различные цвета и, проходя поверх полотна, совпадали с ним по цвету или контрастировали, создавая тем самым эффект миража.
- Гениально, Егор, - восхитился я. - Ты же сломал плоскость, заколдованное двухмерное пространство. Сколько художников бились над тем, чтобы создать иллюзию перспективы, объема, игры света и тени...
- Выдумка не моя, - усмехнулся Егор. - Но здесь к месту пришлось.
Мы смотрели на "Красную яму". Она манила, засасывала, обжигала...
- Здорово, Егор. Спасибо тебе... Мне трудно объяснить почему, но я вижу и знаю, что плохой, недостойный человек не смог бы написать такие картины, как ты... Счастливый ты человек, Егор. Умел бы я рисовать, написал бы портрет. Женский...
Портвейн опять позвал нас под свои красные знамена. Мы выпили, потом допили, Егор называл меня старым, говорил, что научит писать красками...
- Счастливый я, говоришь? - Егор словно вспомнил сказанное мной. Нет, не знаю я, что такое счастье, как говорит ваша бутылка шампанского... Знаю только, что талант - это крест, проклятие. Я не могу смотреть на мир впрямую, широко открытыми глазами, настолько мне все кажется нестерпимо ярким. Когда пишу картину, волнуюсь до дрожи в пальцах - такой удивительной она мне видится, а когда заканчиваю, то знаю, что она только бледное подобие желаемого.
- Ну, что ты Егорушка, - мягко сказал я ему. - Талант не может быть проклятием. Верно, он заставит забыть о еде, разбудит ночью и потребует такой концентрации всех духовных и физических сил, что никакого здоровья не хватит. Зато... - Во-во, - перебил меня Егор, - потому мы с тобой и хлебаем из одной больничной миски. За все надо платить. За все, старый. - Расплата?.. Расплата за талант?.. Не думаю. Вот если тебе дано, а ты ничего не сделал, не создал, тогда другое дело. - А что, может ты и прав, - рассмеялся Егор. - И потом, что такое болезнь для художника? Разве мы не болеем также своими картинами? Кстати, о болезнях - не пора ли нам?.. И знаешь что, старый?
Егор встал, вздохнул, расстегнул рубашку, поскребся в такой же дремуче волосатой, как и борода, груди и обвел взглядом мастерскую:
- Выбери себе картину... Любую, что по душе - дарю!
- Да ты что, Егор, не возьму. Ни за что. Для меня это слишком ценный подарок. Дар... И потом куда я с ней в диспансер явлюсь? Ты лучше, знаешь что, приходи ко мне в гости, будет же когда-нибудь и на моей улице праздник, вот ты и удвоишь его, принесешь подарок. Договорились?
- Смотри, пока я добрый, а то передумаю. Обязательно передумаю. Эх, жалко, идти надо, самое время загулять, а старый?
- Брось, Егор, не заводись. Да и загулять-то не на что. Рисовал бы ты лебедей на пруду или русалок, тогда другое дело, - подмигнул я ему.
- Лебеди... русалки... ладно, твоя взяла, - крякнул с досадой Егор. А жалко, настроение есть... Ну, что? Двинули тогда?
На обратном пути в толчее транспорта мы с Егором продолжали говорить, словно должны были вот-вот расстаться навсегда - столько оказалось надо было сказать друг другу. Я поведал Егору о себе и сам для себя переоценивал прожитое:
- Знаешь, Егор, вот я смотрел на твои картины, и думал о том, сколько в них труда вложено и стыдно мне стало, что так мало я сделал за свою жизнь. Двадцать лет, как блаженный, прожил у родителей за пазухой, по настоянию отца и по его протекции поступил в Технологический институт. Учился кое-как, без охоты, сдал в полтора раза больше экзаменов, чем обычный студент - все время пересдавал неуды - и только после третьего курса, когда у нас организовалась студия, открыл для себя кино.