Юрий Кудрявцев - Три круга Достоевского
Достоевский выступает здесь против диктата и сведения литературы к журналистике.
Достоевский не принимает и утилитаристское понимание прекрасного. В одной из записных тетрадей он приводит свой воображаемый разговор с утилитаристами: «Идут мужики и несут топоры, что-то страшное будет (вероятно, это красота, по-вашёму?). А если долго нас помещики душили?» [ЛН, 83, 374]. Эстетизация топора никогда не вызывала в душе Достоевского положительного отклика. И он, хорошо знавший социальные условия в России, изобразил топор как самое, антиэстетическое (топор Раскольникова, топор, летающий вокруг земли в виде спутника). Такую эстетику он рассматривал как вывернутую наизнанку, где безобразное стало прекрасным, а прекрасное безобразным.
В «Бесах» приведены высказывания Степана Верховенского по проблемам красоты, по проблемам эстетики. «Произошло лишь одно: перемещение целей, замещение одной красоты другою! Все недоумение лишь в том, что прекраснее: Шекспир или сапоги, Рафаэль или петролей» [10, 372]. Далее герой дает свое понимание: «...а я объявляю, что Шекспир и Рафаэль — выше освобождения крестьян, выше народности, выше социализма, выше юного поколения, выше химии, выше почти всего человечества, ибо они уже плод, настоящий плод всего человечества, и, может быть, высший плод, какой только может быть» [10, 372 — 373]. Затем высказывается мысль, что без многого можно прожить, «...без одной только красоты невозможно, ибо совсем нечего будет делать на свете! Вся тайна тут, вся история тут! Сама наука не простоит минуты без красоты, — знаете ли вы это, смеющиеся, — обратится в хамство, гвоздя не выдумает» [10, 373].
В этих высказываниях героя Достоевский дает свое отношение как к отрицающим социальное, так и к отрицающим общечеловеческое.
Степана Трофимовича, противопоставившего красоте целый комплекс социальных проблем, автор ставит на место вопросом о его прошлых поступках и их последствиях: стал ли бы Федька-каторжный убийцей, не проиграй его в свое время Верховенский в карты? Так что, мол, красота красотою, но любители красоты могут совершать и не весьма красивые поступки. Общечеловечности автор как бы ставит предел. Но в словах героя о роли красоты в жизни людей, без сомнения, есть и много верного. Ничто в мире не устоит после того, как из мира уйдет красота. Все пойдет прахом. И никогда красота не бывает ниже сапогов. Сравнение же ее с топором Достоевский вообще считает неприличным.
Общечеловеческое, красота (а общечеловеческое в этом плане и есть красота) полезны. Красота полезна не на миг, не для кого-то, а надолго и для всех. Писатель считает, что «красота присуща всему здоровому, т. е. наиболее живущему, и есть необходимая потребность организма человеческого. Она есть гармония; в ней залог успокоения; она воплощает человеку и человечеству его идеалы» [1895, 9, 75 — 76].
Красота есть гармония. То есть то, к чему человек и человечество стремятся. Красота — успокоение. Можно, конечно, сказать, что Достоевский здесь призывает человека к спячке. Но это будет ложное толкование. Вечно горящий Достоевский никогда не считал уснувшего (мыслью или совестью) идеалом. Но он видит, что безобразная, лишенная красоты действительность обращает жизнь человека в суету, в пустое, как у белки в колесе, движение. К успокоению от этой мишуры жизни и зовет Достоевский. Такое успокоение он сближает с красотой.
По Достоевскому, «красота всегда полезна». Ее действие трудно измерить. Действие топора дает результат сразу. Действие красоты — очень даже не сразу, и не видно — дает ли. Нетерпеливые — к топору. Достоевский ждет. Он задает вопрос: кто измерил влияние на человека и человечество Илиады? Никто не измерил. А вдруг, говорит Достоевский, Илиада-то полезнее зовущих непосредственно к активности произведений, причем полезнее и теперь, во времена переломные? Вдруг своей гармонией она окажет благотворное влияние на чью-то незаурядную душу, и душа эта отзовется действиями, общественно весьма значимыми?
Но неизмеримость, невозможность видеть результат сразу преломляется у иных в убеждение об отсутствии самого результата. И вот уже тезис о «погремушках», о «побрякушках». Эстетическое, красота — «побрякушка».
В противоположность этому Достоевский дает иное понимание роли эстетического. «Эстетика есть открытие прекрасных моментов в душе человеческой, самим человеком же для самосовершенствования» [ЛН, 83, 292]. Это тоже возможность изменений. Но изнутри, через себя, через личность. Отношение к «побрякушкам» у Достоевского серьезное. «Побрякушки» же тем полезны, что, по нашему мнению, мы связаны и исторической, и внутренней духовной нашей жизнью и с историческим прошедшим, и с общечеловечностью. Что ж делать? Без этого ведь незя; ведь это закон природы. Мы даже думаем, что чем более человек способен откликнуться на историческое и общечеловеческое, тем шире его природа, тем богаче его жизнь и тем способнее такой человек к прогрессу и развитию. Нельзя же так обстричь человека, что вот, дескать, это твоя потребность, так вот нет же, не хочу, живи этак, а не так! И какие не представляйте резоны, — никто не послушается» [1895, 9, 81].
Общечеловеческое в искусстве утверждается, исходя из тех посылок, согласно которым общество имеет историю и при всех перерывах постепенности развития ее сохраняет. Отрицание общечеловеческого базируется на изолированности от истории отдельных ее отрезков, на разрыве и несоединимости настоящего, прошлого и будущего. Достоевский выступает против такого положения, при котором «обстричь человека» или обстричь историю считается явлением вполне нормальным. По Достоевскому, такое — аномалия.
Одно не совсем точно: «никто не послушается». История порою опровергает писателя. А может быть, и не опровергает. Ведь слушается-то не кто-то, а именно никто. Ставки на никто или ничто Достоевский никогда не делал.
В одной из статей, выступая против «Русского вестника», Достоевский заметил, что изящная литература полезнее политических отделов в журналах. «Я потому, впрочем, это думал, что всегда верил в силу гуманного, эстетически-выраженного впечатления. Впечатления мало-помалу накопляются, пробивают с развитием сердечную кору, проникают в самое сердце, в самую суть и фор мируют человеке. Слово, — слово великое дело! А к сформированному погуманнее человеку получше привьются и всякие специальности. ... Конечно, литература и все ее впечатления далеко не составляют всего, но она способствует к составлению всего» [1930, 13, 191].
Достоевский понимает, что сама по себе литература не может из злодея сделать ангела, но она не делает из ангела злодея и в какой-то мере укрощает злодейство. Истинная литература.