Василий Авенариус - Необыкновенная история о воскресшем помпейце (сборник)
— Так войны бывают еще и до сих пор, несмотря на всю вашу цивилизацию?
— Чаще и истребительнее, чем когда-либо прежде. Не проходит месяца, чтобы не изобрели нового снаряда, нового средства к истреблению людей массами. А мы, застрельщики цивилизации, — продолжал он, с самосознанием указывая на висевший у него на часовой цепочке карандаш-пистолетик, — мы вот этим мелким, но метким оружием разносим славу изобретателей по всему свету.
— Славу людей, которые способствуют истреблению себе подобных? — сказал Марк-Июний. — Личное мужество, значит, потеряло у вас уже всякую цену? Храброму человеку нельзя уже пожертвовать собою для отечества? И ежедневное воспевание этого-то варварского способа расчёта с врагами вы считаете чуть ли не подвигом?
Баланцони поморщился.
— Войны в принципе я сам не одобряю, — сказал он, — но если люди раз воюют, так как же об этом молчать? Впрочем, и кроме войны, мало ли у нас еще других, мирных сюжетов.
— И столь же благородных, — с иронией подхватил тут Скарамуцциа: —как-то: убийства, поджоги, мошенничества…
— А что же прикажете делать бедному люду? Чем цивилизованнее народ, тем у него более потребностей, тем более ему нужно на удовлетворение их средств. Борьба за существование! Но мы застрельщики, следим неусыпно, чтобы никто чересчур уже не забывался.
— Бедное человечество! — сказал Марк-Июний, которому вспомнились при этом бледные, исхудалые лица бедняков. — Люди, как я вижу, благодаря вашей цивилизации, сделались только кровожаднее, преступнее и несчастнее… Вон хоть этот молодой человек, — продолжал он пониженным голосом, кивая на сидевшего неподалеку бледного, худощавого юношу, не сводившего лихорадочного взора с их стола. — Как он жадно сюда смотрит, точно голодал целые сутки.
Баланцони рассмеялся.
— Слышали, Меццолино? — отнесся он к бледному юноше. — У вас такой вид, точно вас не кормили целые сутки.
Но юноша, казалось, только и выжидал случая, чтобы завязать разговор с обедающими. Он подошел к ним с развязным поклоном и обратился прямо к Скарамуцции:
— Очень счастлив, что могу лично представиться вам, signore direttore. На днях я имел честь оставить у вас мою карточку: репортер «Утра», Меццолино.
Не договорил он, как из-за других столов одновременно вскочили еще три личности и двинулись также к Скарамуцции.
— Позвольте и мне отрекомендоваться, — заговорили все трое разом: — репортер здешнего «Курьера», Бартолино; репортер «Жала», Педролино; репортер «Родины», Труфальдино.
Нападение их было предусмотрено опаснейшим соперником их, репортером римской «Трибуны». Решительным движением руки Баланцони остановил их дальнейшее наступление.
— Я уполномочен, господа, объявить вам, что пи один из нас тут за этим столом не расположен нынче к общественности, что мы, как замкнутое общество, существуем только друг для друга.
— Но не сами ли вы, синьор Баланцони, такой же репортер… — начал Меццолино.
— Репортер — да, но не такой же, извините! Римская «Трибуна» читается всей Италией… Наши объяснения, я полагаю, кончены!..
Взоры четырех подошедших репортеров, как бы ища поддержки, обратились к Скарамуцции. Но тот, делая вид, что не слышит их спора, занялся черепашьим супом, который между тем подал гарсоне. Бормоча что-то под нос, репортеры должны были обратиться вспять.
Подошедшая в это время к обедающим молодая цветочница с обворожительной улыбкой подала каждому из них по букету фиалок.
Баланцони первый продел свой букетик в петлицу.
— Не правда ли, — похвальный обычай у нас — украшаться цветами? — заметил он помпейцу.
— Не переняли ли вы его от нас, древних? — отозвался Марк-Июний. — Мы украшались за обедом даже целыми венками. Самый обед от этого как-то вкуснее.
— Ничуть! — проворчал Скарамуцциа. — Не все ли одно: как и что есть? Было бы сытно.
— Нет, изящество, красота придает всему большую цену, — возразил помпеец: — в мое время, по крайней мере, еда была одним из эстетических удовольствий жизни. Мы приступали к обеду чинно, как к некоему таинству: освежались предварительно ванною, натирались благовонными эссенциями, увенчивались цветами. Обедали мы тоже не сидя, как вы, на стульях, чтобы скорее только перекусить и бежать опять без оглядки по своим домам. Нет, мы возлежали на подушках мягко и удобно. А как подавалось нам каждое блюдо! Жареные павлины и фазаны во всей роскоши своих перьев пирамидами возвышались перед нами. Рабы наперерыв подливали нам сладких вин. Арфы и лиры услаждали наш слух. Индийские танцовщицы пленяли наш взор. Шуты и скоморохи потешали наше сердце. Кровь в жилах кружилась все быстрее; на душе становилось все светлее. И только к ночи, при свете факелов, расходились мы, тяжело опираясь на своих рабов…
— Punctum! Sapienti sat (Точка! Для разумного довольно)! — прервал Баланцони, делая ремарку на своей манжетке. — В эстетике еды мы, точно, от вас поотстали: на все это надо большие деньги, а их-то теперь ни у кого нет. Но готовить кушанья у нас тоже таки умеют. Что же ты не ешь, любезнейший? не нравится, что ли? Это одно из самых тонких наших яств — майонез из дичи.
Марк-Июний, с видимой предубежденностью отведав незнакомого яства, отодвинул от себя тарелку.
— С меня довольно, — отговорился он.
— Так запей, по крайней мере. Вино-то наше хоть не хуже вашего.
И с этими словами репортер налил ему полный стакан вина, после чего спросил, как ему понравилось на обойной фабрике. Узнав же о тяжелом впечатлении, вынесенном оттуда помпейцем, он ему с горячностью поддакнул:
— Ну, да! совершенно то же, что я уже сто раз твердил. Людьми жертвовать для нищенского украшения домов! То ли дело ваша древняя стенная живопись…
— Которая стоила во сто раз дороже обоев и была едва ли красивее! — возразил Скарамуцциа.
— Извини, учитель, — вступился Марк-Июний. — Обои — ремесленный продукт, тогда как картина — продукт художественного вдохновения, чистого искусства.
— А и для рисунка обоев, друг мой, требуется известная доля вдохновения и искусства.
— Но узор на них постоянно повторяется…
— Да, но в этом-то и главное их достоинство: повторяющейся гармонией линий и красок они приятны глазу, но без надобности не развлекают внимания. Ну, хочешь видеть раз отдельную картину, так вот на, любуйся!
Он указал на висевшую на стене эффектную олеографию в золотой рамке.
— А в самом деле, какая замечательная живопись! — сказал Марк-Июний. — Вот, подлинно, предмет чистого искусства!
— Не правда, ли? А знаешь ли, что в сущности это — такой же ремесленный продукта, как и обои, простая только копия.