Томас Диш - Щенки Земли
— …И как единственный рожденный Тобою Сын есть Бог и человек, как Он, без греха рожденный и не подвластный смерти, выбрал смерть, дабы освободить нас от греха и дать нам вечную жизнь пред ликом Его; и как Он вознесся в славе на третий день: точно таков Карм, философское золото, безгрешный, совсем такой же и лучезарный, способный вынести все испытания, всегда готовый погибнуть за своих болящих, не обладающих совершенствами братьев. Карм, возрожденный во славе, избавляет их, дает им Жизнь Вечную и дарует им консубстанциональное совершенство чистого золота. И ныне мы молим у Тебя, во имя того, о чем молил Иисус Христос, этой пищи ангелов, этого краеугольного камня Небес, на котором покоится основа Вечности, чтобы править и царствовать вместе с Тобой, ибо Царствие Твое и Сила Твоя, и Слава Твоя во веки веков.
Даже Баск присоединилась к ответному: «Амен».
Епископ, передав свой посох служке, подошел к открытому яйцу и достал глиняную бутыль, которая пеклась внутри него эти сорок дней и ночей. Свет рампы торопливо переключился на режим реплики, весь, кроме единственного пятна, фокусируемого через телескопическую поделку, которую я заметил днем. (Этот свет, как я узнал позднее, выдавался — с помощью какого-то точно не определенного процесса — звездой Сириус.) Епископ до краев наполнил чашу для причастия темным содержимым бутыли и поместил ее в луч чистого сириусного света. Теперь заключенные, собранные на сцене и вне ее, пошли на откровенно наглый плагиат. Они запели гимн ритуала Причастия Фомы Аквинского «О esca viatorum»:[58]
О esca viatorum,
О panis angelorum,
О manna cáelitum[59]
В самый кульминационный момент похищенной церемонии Епископ повернулся и приложил чашу сперва к губам Хааста, затем Мордикея, но оба так сильно были спеленуты электропричиндалами, что едва смогли наклониться к ней, чтобы сделать глоток. Когда каждый выпил, Епископ стал декламировать свой собственный отвратительный перевод четкой латыни Аквинского:
— О пища странников! Хлеб ангелов! Манна, которой кормится все Небо! Здесь близко окажись и сладостью твоей насыть то сердце, что так изголодалось по тебе.
Последнее пятно постепенно исчезло, став наконец совершенно черным, и мы ждали в этом жарковатом, неподвижном воздухе того, чего все боялись, даже наиболее оптимистично настроенные и занимающиеся самообманом.
Голос Хааста, хотя странно изменившийся, нарушил гнетущую тишину:
— Дайте немного света! Зажгите рампу! Он работает, я это чувствую — я ощущаю изменения!
Зажглась вся рампа, ослепляя нежные палочки сетчатки глаз. Хааст стоял в центре сцены с обрывками проводов на голове. Кровь стекала тонкой струйкой с его виска по потном}7 загорелому лицу, которое блестело в пятнах света подобно намазанному маслом ломтю хлеба. Дрожа всем телом, он широко раскинул руки и кричал ликующим голосом:
— Глядите, вы, ублюдки! Взгляните на меня — я снова молод. Все мое тело ожило! Глядите!
Но мы смотрели не на Хааста. Мордикей, который все это время не шевелился, с болезненной медлительностью поднял к глазам правую руку. Он издал звук, который оплакал всякую надежду, который возвысил страдание до законченности смертельного ужаса, и когда его костяк более не смог оказывать поддержку этому взрыву безысходности, он громко крикнул:
— Черный! Чернота! Все, все черное!
Передать это — выше моих сил. Тело тяжело поникло на стуле, хотя путаница проводов не позволила ему упасть на пол. Доктор из лазарета дежурил в коридоре. Его диагноз был почти так же краток, как смерть Мордикея.
— Но как? — закричал на него Хааст. — Как он мог умереть?
— Эмболия, закупорка кровеносного сосуда. Она меня не удивляет. На этой стадии достаточно малейшего возбуждения. — Доктор вернулся к Мордикею, который лежал теперь на полу — такой же непривлекательный в смерти, как и в жизни, — и закрыл его широко вытаращенные глаза.
Хааст растерянно улыбался:
— Нет! Он опять лжет. Он не умер, нет, он не мог умереть. Он тоже пил эликсир. Он восстановлен к жизни, возрожден, обелен! Жизнь вечна!
Баск встала, оскорбительно подсмеиваясь.
— Молодость! — глумилась она. — И вечная жизнь, ведь так? Вот как оно, оказывается, работает, это и есть ваш эликсир молодости? — И, неся перед собой буллу о колдовской смерти, она широким шагом вышла из театра, уверенная, что сполна получила и в хвост и в гриву.
Хааст оттолкнул доктора от трупа и положил руку на его умолкшее сердце. Его тяжелый вздох был родным братом предсмертного вопля распростертого у его ног тела.
Он поднялся, глаза закрыты, и заговорил, сначала почти сомнамбулически, затем все более уверенно:
— Уберите его. Уберите его отсюда. Кремируйте его! Сейчас же запихните его в печь, сожгите его. Жгите его, пока не останется один только пепел! О, черный предатель! Теперь я умру, и он виноват в этом. Я не помолодел — это был фокус. Это всегда был фокус. Будь он проклят! Будь ты проклят, черный ублюдок! Будь проклят, будь проклят, будь проклят на веки вечные! — При каждом «проклят» Хааст пинал голову и грудь трупа.
— Прошу вас, сэр! Подумайте о собственном здоровье.
Хааст отступил, когда доктор прикоснулся к нему, пытаясь удержать, как будто в страхе. Попятившись и споткнувшись, он машинально облокотился об аналой, ища опоры. Спокойно, но методично Хааст стал вырывать страницы из книги и швырять их на пол.
— Ложь, — говорил он, раздирая плотную бумагу, — больше, чем ложь. Измена. Жульничество. Подлый обман.
Заключенные казались странно равнодушными к телу Мордикея, которое только что прибывшие охранники затаскивали на электрокар, доставивший философское яйцо. Теперь без всяких доказательств было видно, что это всего лишь обыкновенная голландская печурка. Я вынул из кармана носовой платок, чтобы вытереть кровь с его лица, но охранники мгновенно схватили меня за руки. Когда они отводили меня в сторону, Хааст все еще рвал на части глубоко-глубоко заброшенную книгу.
22 июня
Проснувшись среди ночи, я в полусонном состоянии стенографически записал тот кошмар, который разбудил меня, и снова свалился в постель, страстно желая впасть в небытие до окончания своих размышлений, однако продолжал лежать, пустой и иссохший, уставившись в безжалостную темноту. Досконально разобрав ночные заметки, представляю свой сон.
Сначала был сладковатый насыщенный запах гнилых фруктов. Я осознавал, что он исходит из большой дыры в центре комнаты. Очень толстый человек стоял на дне этой ямы среди груды обломков брекчии. На голове тонзура, монах. Капюшон и облачение были белыми: Доминиканец.