Надежда Кожушаная - Бессонница
Немножко поинтриговал: сообщил, что будет много чудес. И что только Орел достоин чудес, потому что там "живет единственно божественный народ!" - и улыбнулся вдруг хорошо, радостно.
- Так что там, видимо, уже пьют, собаки!.. Это - свои... - вспомнил, изменился, забыл о Мари.
Она увидела, как покойно его лицо и тоже успокоилась.
- Радуйся! - сказал он. - Ты же хотела жить.
Она увидела мелькнувшую в его глазах ненависть.
- Если я навязываюсь - ради Бога. Женщин я не насилую, если вы помните.
- Я хочу, - послушно ответила она.
- "Потому что мне нравится Сергей Андреевич?" - вдруг предположил он.
- И поэтому, - послушно согласилась она.
Шли.
- Знаешь что, - он вдруг остановился. - А иди-ка ты вон. Я, в конце концов, брезгливый.
Она повернулась и пошла "вон".
- Мало, что я тебя искал, - сказал он ей в спину. - Тебе надо обязательно сделать из меня животное.
Она пошла быстрее, ссутулилась.
- Вернуться! - крикнул он.
Она вернулась.
- Очень радостно пошла. Уходить надо грустно. Пошла!
Она не шевелилась. Он сжал зубы, чтобы не ударить. Она закрыла руками лицо.
- Пошла!! - крикнул он.
Она пошла. Он повернулся и пошел тоже, в другую сторону. Прошел квартал - вернулся.
Ее не было.
Он побежал.
Пробежал еще квартал, заскочил во двор с помойным ящиком. Она стояла там.
- О, привет! - сказал он. - Как дела? Ты, дорогая, очень-то не радуйся. Я еще думаю. Чтобы ты потом обсуждала меня со следующим... избранником? "Нет, он был вообще-то ничего!" Скотина. Отдай, мое! - дернул и рассыпал с шеи бусы, крикнул: - Вон - твои помои! - кивнул на помойный ящик и опять ушел, пнув подвернувшуюся под ноги собаку.
Мари дождалась, когда он скроется из виду, побежала, в ужасе, не плакала, боялась, хотела сказать "мама", не могла.
А он уже шел по набережной, среди людей.
- Господи, господи мой, - говорила Мари и тоже шла, как он, в ногу, Ну что же тебе надо от меня? Я помню: ты обещал мне счастье. Дразнил, как собаку дразнят едой. Но ведь она - собака.
Она шла по мостовой, потом по льду, по снегу, разговаривала просто.
- Надо было сразу сказать, что жизнь - это боль. Тогда бы я любила боль. А ты знаешь, как я умею любить!.. Как хорошо играться нами!.. Приласкал одного, дал ему поговорить... приласкал другого - они спелись... Потом взял - и кого-нибудь убил! Или сделал идиотом. А второй поет: ла-ла-ли! Соло. А тебе нравится. Такой джазист. Нет, как правильно: джазмен. И это надо? Тебе? Тебе нужна власть, но ведь ты - Создатель!..
Она постояла на льду Невы и посмотрела, как в Орле собираются пьяные на свадьбу.
Они были совсем пьяные и заехали по дороге в трактир, заказать бочку глинтвейна. Пока ждали - пили, стреляли из пушечки, перебирали на телегах пироги в тазах, бутыли с водкой, самодельные "крылатые сандалии", что-то вроде римских шлемов, лавровые венки. Читали и читали вслух письмо Барина, которое знали наизусть. Письмо были в стихах, каждый узнавал себя в куплете. Особенно нравились два куплета:
- А тот, кто не нажрется
Перед дорогой
Да прокляты пусть будут
И он, и память общая о нем!
И еще один, самый замечательный, про любовь:
...и духов, что являлись вместо страсти,
Которую мы прятали все вместе,
Каждый - порознь.
Взамен того, чтобы отдаться
Всяк - каждому, и каждый - всем!!
И обязательно стреляли из пушечки после этого куплета.
Честно говоря, не каждый вспомнил, кто такой Саша Коршунов. Потом вспомнили: у которого татары родителей вырезали, а он за это взял татарчонка на воспитание! Так это он?!.
И еще вспомнили, теперь уже дамы: который книжку похоронил, "Гептамерон" Маргариты Наваррской, чтобы не умереть от любви к ней, к королеве...
Дождались глинтвейна и, дураки, подожгли под крышкой.
Обожглись.
- Надо было любить Ваню, - думала Мари-Маруся, отворачиваясь от пьяных. - Хороший был Ваня, - и опять шла по льду. - Ему было все равно кого любить. Была мама - он любил бы маму. Была бы я - любил бы меня. Как скучно, наверное, слушать наши жалобы? Прости, мой родной...
Она села на берегу и совсем забыла про Барина: скучное небо, летящие искорки по нему.
Она провела пальцем по льду - и Пьяные на тройках поехали по желобку: желобок был как раз под тройку. Кони вставали дыбом - и Мари проводила желобок дальше.
Пьяные радовались и кричали от радости.
- Кстати, так давно пора придумать что-нибудь вместо смерти, - сказала Мари, и ей стало тоскливо, скучно. - Уже сто миллионов лет пора, правда. Скучно. Ты, наверное, боишься равных. Почему? Ведь это Такое счастье встретить равного. Я не понимаю. Может, когда ты нас создал, так сразу и выдохся? Ой! - она спохватилась, потому что Пьяные сковырнулись с тройки и попадали на землю.
Мари подбежала к ним и помогла одному встать и сесть обратно.
- Я так испугался! - сказал он.
Она взгромоздила его на телегу, еле отдышалась, пошла вон, обернулась и крикнула:
- Кинь!
Он, ни секунды не думая, кинул ей снегу и попал в лицо.
Она ушла, радостная от холодного лица, а он кричал:
- Слушай, иди-ка, слушай, стой-ка! Ребята, какая!
- Дурак, - сказала она радостно и заплакала.
- Щас, девочка, щас, - говорил Барин ребенку, не видя: а может, это мальчик, а не девочка. Лез на дерево, чтобы снять оттуда котенка, орущего, с шерстью дыбом. Чудом не свалился с обледеневших веток, подхватил котенка - и почти упал с ним на землю, успев, однако, прижать его к себе и не дать повредиться.
Принимал "слова", отряхивания, поднимал палец вверх, чтобы сказать что-то вроде: "Я еще могу!"
Отдышался. Отстранил ребенка, которого послали целовать "дядю".
- Да ладно, - сказала Маруся и вытерла лицо. - Бог с тобой, - и пошла к тому двору, где рассталась с Барином. - Вместо смерти ты придумал любовь. Спасибо, мой хороший. Очень странные у тебя придумки. Не очень гениальные.
Она вернулась в тот двор, стала ждать. Спокойно. Просто. Выдохнула только: как просто.
А Барин стоял у парапета, свистел. Увидел городового и крикнул ему:
- Пиль!!
И Мари схватилась за сердце, как будто ее ударили, и сказала:
- Саша!
Барин оторвался от парапета и побежал, не соображая, что делает, отдаваясь только животно-птичьему чувству, которое возникает от бега.
Вбежал во двор, чтобы убить. Увидел Мари, подошел к ней, корча презрительную рожу - и упал возле нее на колени.
И обнял. И губами, зубами, взял краешек ее платья. И не мог разжать зубы.
Была минута. Две. Три минуты. Без времени.
У помойного ящика.
Пьяные выходили из церкви, хорошие, мудрые. Повзрослевшие. Раздавали милостыню. Кормили с рук пирогами нищих и убогих. Надевали на них лавровые венки и "сандалии".
Напоили глинтвейном, уже остывшим.