Евгений Филенко - Роман века
Обзор книги Евгений Филенко - Роман века
Евгений Филенко
РОМАН ВЕКА
За окном день сменился вечером. После вечера, как и полагается, пришла ночь. И она промелькнула так же мимолетно, чтобы уступить место рассвету.
Как и вчера, как и месяц назад.
Рагозин ничего этого не видел и не знал. Он жил растительной жизнью. Ел, когда хотелось. Спал, когда валился с ног. Бриться перестал вовсе. Умывался, когда вспоминал об этом. Как всякое уважающее себя растение, он подчинил свое существование единственной цели. Для растения такой целью было плодоношение. Для Рагозина — его роман.
Весь мир сосредоточился для него вокруг царапанной, вытертой до голого дерева поверхности письменного стола. Ток времени измерялся не вращением стрелок часов, которые по всей квартире давно встали, а убыванием стопки листов чистой бумаги и, соответственно, приростом стопки листов бумаги исписанной.
Когда у Рагозина кончилось курево, он бросил курить. Затем опустел холодильник, и он едва не бросил есть. Но на голодный желудок не думалось, не работалось, и Рагозин впервые за последние дни вышел на улицу за продуктами. Там он узнал, что настала осень. Поэтому, когда он вернулся за стол, осень настала и в его романе. Герои с героинями ходили по мокрому асфальту выдуманного Рагозиным города, прятались под зонтами, поднимали воротники и кляли непогоду.
Так вот, ночь уступила место рассвету. Рагозин дописал последнюю фразу и поставил последнюю точку. Откинулся на спинку стула и с треском потянулся.
И понял, что создал гениальное произведение. По-настоящему гениальное, без дураков.
Некоторое время он сидел тихонько, привыкая к мысли о том, что он гений и жить, как раньше, ему уже нельзя. Потом протянул руку к телефонной трубке, которую время обметало пыльным налетом, и набрал номер квартиры ближайшего друга, первого своего критика.
— У меня тут образовалось кое-что, — сказал он нарочито небрежно. Не оценишь ли?
После обеда приехал друг. Они посидели на замусоренной донельзя рагозинской кухоньке, рассосали два кофейничка и поболтали обо всякой ерунде. Потом друг забрал рукопись и уехал. А Рагозин слонялся по комнате, не зная, чем себя занять, пока не сообразил одеться и убрести куда глаза глядят. Вечер он скоротал в кинотеатре, где просмотрел какой-то пустяшный индийский фильмишко с обязательными песнями и плясками. Творимые по ходу действия нелепицы его не занимали. Рагозин думал о том, что его роман непременно будет экранизирован. Что воплотить свой замысел он дозволит Никите Михалкову, не больше и не меньше. Ну в самом предельном случае Лопушанскому.
Домой Рагозин пришел умиротворенный. И вскоре заснул. Зазвонил телефон.
Это был друг. Он долго сопел в трубку, не зная, с чего начать. А потом сказал, что роман Рагозина гениален. Что он выше всякой критики, что само имя Рагозина войдет в анналы человеческой письменности если не впереди, то по крайней мере где-то в непосредственной близости от имени Маркеса. Под конец друг, здоровенный мужичище, весь в якорях и голых русалках, сменивший двух жен и схоронивший всю свою родню, гаубицей не прошибешь и танком не своротишь, заплакал как дитя и объявил, что счастлив быть другом такого человека, как Рагозин, и только благодаря этому претендовать на какое-никакое, а место в истории.
Рагозин слушал эти слова и тоже плакал от счастья и любви ко всему человечеству. Он думал, что теперь можно и умереть. Что было бы хорошо умереть прямо сейчас, не отходя от телефона, в эту минуту наивысшего блаженства. Но потом понял, что это окажется предательством по отношению к ближним. Не имел он права умереть прежде, чем напишет еще с десяток шедевров. Даже не напишет — а одарит ими цивилизацию и культуру! Прижимая к уху теплую пластмассовую трубку с хлюпающим оттуда другом, Рагозин ощущал себя титаном Возрождения. Он твердо решил прожить до ста лет и всю эту чертову прорву времени писать, писать и писать. Это был его долг, его святая обязанность перед будущим.
Слухи о рагозинском романе ползли по городу, подобно потоку огнедышащей лавы, они оккупировали дома, баррикадировали улицы, захватывали почту и телеграф. Каким-то совершенно немыслимым образом, при помощи интриг, шантажа и подкупа рукопись романа ушла на сторону, возникая одновременно в десятке мест, пока не угодила в алчные руки коллег Рагозина по литкружку, таких же, как и он сам, вечнозеленых писателей, которые тыщу раз уже перессорились, а то и передрались между собой из-за несуществующих привилегий и несветящих кормушек, которые все свободное от писания время занимались сыроядением себе подобных, рвали в клочья всех, кто только заикался о претензиях на прорыв в издательство в обход общей очереди… К вечеру следующего дня все они на почве рагозинского романа помирились, забыли прежнюю вражду на том основании, что никто из них, равно как и никто из числа старших товарищей, уже увенчанных лаврами и оснащенных удостоверениями о принадлежности к литературному цеху, не достоин даже подносить Рагозину карандаши и бегать в магазин за сигаретами. Староста кружка, личный рагозинский враг, принес влажную от слез рукопись и сам пал Рагозину на грудь, шепча признания в любви и коря себя за бездарность, какую ему, видно, не изжить до конца дней своих… Рагозин утешал его как мог, но результата не добился. Рыдающий староста ушел в ночь, и только спустя неделю сыскался в психиатрическом диспансере, куда влип за суицидальную попытку — случайные прохожие буквально выцарапали его из-под колес товарного состава.
Ночью о романе Рагозина заговорил «вражий голос», правда — не без своеобычной язвительности, не без традиционных нападок на советское книгоиздание.
Все происходящее виделось Рагозину в каком-то сверкающем тумане. Он жил, будто во сне, и мелочи быта в этих грезах затейливо переплетались с фантастическими, немыслимыми доселе событиями.
— Старик! — звонили ему малознакомые или полузабытые. — Читал, читал… Ты знаешь, тут можно завидовать, можно нет, но ничего от того не изменится. Факт, как говорится, объективный, данный нам в ощущениях… Ты куда его? В «Новый мир» или «Наш современник»?..
Рагозин еще не решил. При мысли, что нужно куда-то свое детище определять, у него сводило конечности. Но для себя, впрочем, он уже твердо решил: только не в журнал! Урежут, пригладят, кое-где допишут — с ним такое приключалось… Рагозин был патриотом родного города и, соответственно, родного издательства, где ни разу еще не публиковался и даже не бывал, и которое мнилось ему неким феерическим, ирреальным замком из хрусталя и мрамора, полным волнующих коридоров и колдовских тупиков, зловещих подземелий и ажурных галерей, где обитают возвышенные, благородные рыцари, готовые пойти на подвиг и смерть во имя торжества Мысли Начертанной…