Вионор Меретуков - Тринадцатая пуля
За эти годы наука шагнула далеко вперед. Мы уже сейчас можем клонировать кого угодно. Например, Коперника, Рафаэля, Шаляпина, Достоевского, Бетховена…
Но зададимся риторическим вопросом: а нужно ли это?
Чем может удивить Коперник? Новой гелиоцентрической системой? Так он ее уже открыл, и с него довольно.
Рафаэль?.. Полноте… Никогда не поверю, что он лучше Шилова или Глазунова…
Шаляпин? Да Басков, уверен, поет громче!
Достоевский? По-моему, Юрий Бондарев масштабнее, да и пишет куда понятнее.
О Бетховене не стоит и говорить! Какой может быть Бетховен, когда у нас есть Николаев и Крутой!..
Вот если бы на свет опять появились Мичурин, Павлик Морозов, Лысенко, Стаханов, Демьян Бедный, Серафимович, Корнейчук, Погодин, Софронов, Чаковский… Или наши выдающиеся партийные и государственные деятели, наша славная ленинская гвардия, незаслуженно преданная поруганию со стороны грязных выродков, именующих себя демократами. Народ устал, народ требует вернуть нашей стране былое могущество и былое величие! Клонированию — да!" Было непонятно, смеется этот Лысенко или нет.
Газета "Вперед" сообщала, что, по ее сведениям, в неизвестном направлении запущен космический корабль с двадцатью космонавтами на борту.
Все космонавты — члены коммунистической партии. С ней в полемику вступала газета "На зад" с утверждением, что космонавтов не двадцать, а — два, причем один из космонавтов — беспартийный, а второй — собака. Газета "Наш новый путь — он старый самый" ополчалась на две предыдущие, обвиняя их в досужих домыслах.
На самом деле, писала газета, в космический полет вообще отправлена одна только собака. Вернее, сука.
И даже сообщалась кличка собаки-космонавта — Лолита. Все газеты были единодушны в двух вещах. Первое — что космолет носит имя основателя советского государства Владимира Ильича Ленина. И второе — что на днях будет завершена бархатная Великая Июльская Социалистическая революция.
— Дело худо, — сказал Илья серьезно.
— ??
— Я говорю, когти рвать пора… Лететь в Москву надо… Паковать вещи… Если успею…
Я проводил его в аэропорт. Зашли в бар выпить кофе.
— Мне удалось через влиятельных знакомых выхлопотать тебе международный паспорт, и ты теперь можешь ездить без визы куда угодно. Кроме России, конечно…
— Спасибо, — сказал я, рассматривая красную книжицу, — чем-то напоминает серпасто-молоткастый. Спасибо… Илья, если мы все отвалим, то там точно свершится эта Великая июльская, — сказал я.
— Она все равно произойдет. Будем мы там или нет…
— И еще. Мои картины…
— Обещаю…
Мы обнялись.
…После очередного отъезда Болтянского я опять затосковал — верный признак того, что настало время приниматься за работу.
Я сидел в своем номере на кровати и смотрел в окно. Готический шпиль храма напомнил мне об Эйфелевой башне.
— Пора перебираться на зимние квартиры, — сказал я сам себе и в тот же день переехал туда, где на балконе в доме напротив я видел воспитанного мальчугана с книжкой на коленях и где во дворе били в небо синие струи фонтанов…
Заботливый Илья не забыл обустроить мое жилище, и большая светлая комната не была пуста. В ней я нашел все необходимое для работы: и мольберт, и краски, и кисти…
Оставалось дело за вдохновением. Пришлось приобрести бутылку виски…
Работал я как одержимый. Я рыскал по Парижу в поисках "не замусоленных" другими художниками мест и рисовал, рисовал, рисовал…
На два дня зарядил дождь, и все это время я не выходил из дому и писал по памяти портрет Лидочки.
Иногда я садился за рояль, и тогда по безжизненным комнатам разносились звуки любимых мелодий. Игре на фортепиано я учился давно, нот не помнил. И играл то, что знал… Равеля, например…
Временами я сам себе напоминал русского художника конца девятнадцатого столетия, знакомца Кости Коровина и "красивого" Левитана…
Я закрывал глаза и видел Лику Мизинову, полную красавицу в белом платье… Подмосковную усадьбу в вишневом цвету… Грудь наполнялась вечерним воздухом, пахнущим мокрой травой… Я видел слабые огоньки далекой деревни… Еще не скоро на Россию обрушатся страшные беды, все в мире напряжено и живет чистыми надеждами и верой в лучшую жизнь… Когда еще наступит новый век…
Одиночество может быть плодотворным. Может. Но оно не должно длиться слишком долго…
…Летели дни. К газетам я не прикасался.
Пару раз звонил Илья. Голос его был натянуто бодр. Потом звонки прекратились.
Опять накатила бессонница. Работать стало трудно.
Я лежал на не разобранной постели и в тоске изучал потолок.
Была уже глубокая ночь, когда в пустой квартире прогремел телефонный звонок.
— Ты не умер? — услышал я резкий женский голос. Это была Слава.
— Сам не знаю…
— Не умничай! Мне необходимо тебя видеть. Сейчас же!
— Но я сплю! — встревожился я.
— Ничего, будем спать вместе…
И вот эта безумная женщина снова рядом со мной. Ураганная Слава… Свое возвращение она объяснила так:
— Я знаю, что делаю. Ты моя последняя настоящая любовь. Смирись, несчастный! — говорила она, задыхаясь от жалости ко мне.
Сначала я думал, что она будет мешать мне работать. Но она по целым дням, а иногда и ночам, пропадала по каким-то ей одной ведомым делам и не досаждала мне своим присутствием.
И у меня даже стало появляться легкое чувство ревности… признак опасный. Все-таки Слава была ошеломляюще красива, и ее красота не могла оставить меня равнодушным.
Она очень высокими темпами приучала меня к себе. Потом, она была хотя и русская, но парижанка, а это делало ее в моих глазах еще прелестнее. А когда Слава однажды бросила на постель галстук и произнесла томно:
— Это тебе, милый… — я понял, что у нее имеются на меня серьезные виды…
Как я уже говорил, мы нередко ужинали вместе. Слава знала уйму очаровательных ресторанчиков, и я, привыкший к московским шалманам, наслаждался и кухней, и тихой музыкой, и покоем. Стоило мне только выпить первый бокал…
Париж все больше привязывал меня к себе. Слава, издеваясь и смеясь над моим произношением, учила меня французскому. Она умерила свой пыл, и теперь мы спали, прижавшись друг к другу, как два котенка.
Я много работал. Париж показался мне окрашенным в синие цвета разной степени яркости. И в моих работах эти цвета преобладали…
После того, как мы со Славой привезли мсье Лаконелю четыре моих новых полотна, и все четыре он купил, интерес ко мне со стороны журналистской братии обрел новое дыхание. Опять я давал интервью, опять меня показывали по телевидению.
— "Париж глазами великого русского художника", — переводила мне Слава. Было позднее утро. Мы сидели в плетеных креслах на балконе. Слава в легком — слишком легком — халате, я — в шортах. На головах — надвинутые на лоб соломенные шляпы, они призваны оберегать наши нежные макушки от опасных солнечных лучей.
Слава прихлебывала кофе из большой чашки и читала газету. Я засмотрелся на нее.
— Ты неотразима! У тебя такой порочный, вызывающий вид, что мне хочется…
— Наконец-то!.. — сказала она с наигранным жаром, не отрываясь от чтения.
— Я хотел сказать, что ты добьешься того, — сказал я, лаская взглядом ее безупречные колени, — что я попрошу тебя мне позировать…
— Чтобы я стала натурщицей?! Никогда!
— Я щедро заплачу…
— Перед твоей последней картиной, ну, перед той, которую ты написал уже здесь, парижане простаивают часами. Как перед Сикстинской мадонной. Я тоже простояла… полчаса. Ну, ты же меня знаешь, для меня и минуту выстоять столбом — подвиг, а тут… Честно сказать, я испытала незнакомое мне прежде чувство. Я столько видела грязи в жизни… А тут мне показалось, что мне снова пятнадцать. Необыкновенно! Казалось бы, ничего особенного… Грустная девушка с кривой слабой улыбкой. Ну, конечно, глаза… Цвета серые и голубые. И только! И в то же время такая прелесть! Нет, этого не передать словами!
— Ты любишь Париж?
— Конечно! Я же здесь родилась. А ты?
— Да, очень…
— Тебе не мешает это? — она пальчиком указала на Эйфелеву башню.
— Я не Мопассан, который бежал от нее…