Вадим Сухачевский - Загадка Отца Сонье
Об этом я имел представление не больше, чем наш ослик, который цокал себе копытцами, не ведая никаких забот, не ведая о том, что тоже вместе с нами входит в историю.
И мешок его нисколько не тяготил, нашего Дуду, и дорога ему не казалась слишком крутой. Он брел себе, не сбавляя шага. Он был молодец, этот ослик Дуду. Настоящий неутомимый говньюк!
6
Сейчас думаю: ну а он-то, отец Беренжер, он-то в ту минуту ведал, какой круг вознамерился разомкнуть? Когда-то мне казалось, что – да.
Теперь, на своем замыкании круга, уверен, что все ведомо лишь тому, кто первым бросил камушек в воду, именуемую временем, и со своей выси наблюдает, как разбегаются все круги.
Если ОН есть, то лишь ЕМУ в ту минуту было ведомо, сколь причудливо изовьется жизнь нашего сельского кюре и какими кривотолками обрастет его кончина, коя случится через тридцать два года; и как за несколько дней до кончины отца Беренжера другой кюре явится к нему, дабы исповедать, а через несколько минут в ужасе выбежит вон и с тех пор, не выдержав груза обрушившейся на него тайны, навсегда перестанет разговаривать. И как, почуяв смерть отца Беренжера, сбегутся со всей округи бездомные псы и будут выть сутки напролет, невесть к кому взывая; и как он, — нет, не он, а уже его смрадный тлен, — будет восседать в кресле, как живой, выряженный в странную восточную мантию с кистями. И как съедутся кардиналы проводить его в последний путь, и как с некоторым страхом они будут взирать на его бренный прах, и как один из них произнесет над его могилой:
— Вот и всё…
И как будет непривычно: пусто и странно…
…И как расползется потом, уже другими кругами, моя собственная жизнь, порой извилистая, с самыми непредсказуемыми изгибами, разросшаяся, подобно дикому кустарнику, местами отмершему и давно утратившему способность плодоносить, но зачем-то, вопреки чьему-либо хотению, он живет себе и живет…
Только сейчас, из моего сегодняшнего далека все это можно обозреть – так проступают контуры материков, если взирать на них со спутника, из космической выси.
Однако – туда, назад. Жара уже на спаде. Вечереет. Мир крохотен – едва больше видимой оттуда, с холма, излучины реки Оды и деревушки Ренн-лё-Шато, притулившейся около нее. И не придумано еще таких спутников, чтобы, на них взмыв, изгодя обозревать круги судеб.
Скоро шесть часов по полудню. Мы с отцом Беренжером, едва поспевая за нашим осликом, поднимаемся к храму. Осталось сделать всего несколько шагов.
n
Ренн-лё-Шато. Храм Марии Магдалины
(от 6 до 8 часов по полудню)
Мы с отцом Беренжером перенесли мешок в храм и, вместе навалившись, закрыли за собой тяжеленную дубовую дверь. Здесь было прохладно, пахло затхлостью, пылью и мышами. Внутренность храма освещалась через разбитые витражи и через дыры в потолке. Как это ни странно, сквозь одну из таких дыр на совершенно ясном небе отчетливо виднелась светящаяся звезда.
Отец Сонье порылся в пыли, поднял одно стеклышко от виража и вздохнул:
— Да, — проговорил он, — в чистом виде Спиритус Мунди.[2] Работа старых мастеров. Тут сколько денег ни трать, а подобных витражей уже, как видно, не восстановить. Ты только посмотри, Диди.
Я взял осколок в руки. Стекляшка стекляшкой, ничего особенного.
— Были б деньги, — сказал я, — в Марселе вам и не такое сделают. У тетушки Катрин серьги есть, с виду самый что ни есть изумруд, а цена им полфранка. Марсельское стекло. Цыганки им с ног до головы обвешиваются.
— Экий ты у меня всезнающий! — улыбнулся господин кюре. — Так вот, послушай же, что я тебе скажу. Всех богатств мира не хватит, чтобы изготовить одно подобное стеклышко. Тут потрудились древние алхимики. В старые времена любой король отдал бы половину своего королевства, чтобы заполучить этот секрет. Тамплиеры, говорят, привезли секрет изготовления с Востока, из храма Соломона, но считали, что руки королей земных недостаточно богоугодны для обладания им…
Не очень-то я ему верил, но все же спросил:
— Вы сказали "алхимики", отец Беренжер? Это те самые, что все в золото умели обращать?
— Вот, и ты туда же… — вздохнул кюре. — Может, в том и главная наша беда, что мы все мерим на золото, подобно царю Мидасу, потому Спиритус Мунди, или, по-другому, философский камень, и не дается нам. Я слыхал, где-то пытались изготовить нечто подобное этому (он указал на стекляшку), используя не столь давно открытый химиками рутений, — а он, имей в виду, по цене в сотни раз превосходит самое чистое золото, — но все равно из этой затеи ничего путного не вышло, да и выйти, конечно же, не могло. А золото – это, малыш, тлен, не стоящий разговоров.
Его послушать – так, может, и новые сапоги – тлен; ну, пускай себе и ходит в своих развалюхах. Но начет золота – это уж он точно загнул!
— Что же тогда в нем такого особенного, в этом вашем Спиритусе? — несколько разочарованно спросил я.
— Ну, всего-то сразу и не перечислишь, но некоторые свойства… Да вот, на, возьми в руки. — Он протянул мне свою стекляшку.
Я взял ее – и показалось, что на ладони у меня ледышка.
— Что чувствуешь? — спросил кюре.
— Холодная…
— Вот-вот, — кивнул отец Беренжер. — В жаркий день она нисколько не набрала тепла. Скажу больше: если бы даже мы сейчас бросили ее в огонь, она все равно осталась бы такой же холодной. А теперь зажми ее покрепче в кулаке и посмотри в него.
Я так и сделал.
— Ну, и что видишь?
— Светится…
Она, действительно, освещала потемки моего кулака каким-то неземным, совершенно белым, идущим, казалось, откуда-то из бесконечной дали светом.
— Вот и представь себе, — сказал отец Беренжер, — какая прохлада и какой свет исходил от этих витражей, когда они были в целости!
Далее, кажется забыв о стекляшке, отец Беренжер развязал мешок и достал из него ящик, точнее большой красивый ларец из полированного красного дерева с какими-то золочеными знаками на крышке, я же потихоньку спрятал эту Спиритус в карман. Теперь она сквозь подкладку штанов ледяной иголочкой покалывала ляжку. Ничего, потерплю. Стекленция вправду была интересная. Золото, может, и не золото – а что-нибудь путное, хорошую резину для рогатки, к примеру, на нее выменять вполне можно.
Между тем, господин кюре открыл свой ларец, начал извлекать из него какие-то медные детали и весьма ловко свинчивать из них некий хитрый прибор. Затем, когда прибор был собран, он извлек из того же ларца большущий, явно старинный фолиант в сафьяновом переплете и с сосредоточенным видом принялся его листать, что-то непонятное при этом бормоча – точь-в-точь какой-нибудь чернокнижник. Я заглянул ему через плечо. Страницы были исписаны не по-французски и даже не на латыни, а, вероятно, какими-то басурманскими письменами, и его бормотание тоже не напоминало ни одно из христианских наречий.
Потом отец Беренжер все-таки перешел на французский.
— …стоя у восточной колонны храма… — рассуждал он сам с собой. — Так и есть – вот она, восточная колонна… Двадцать четвертого августа… Именно так!.. В шесть часов по полудню… — Он сверился с часами: — Да, ровно шесть!.. Под гармоническим углом… надо полагать – под углом в шестьдесят градусов… К вечерней звезде, именуемой Энлиэль… — Он принялся внимательно разглядывать стены, на которых явно что-то было некогда изображено, однако уже настолько съеденное временем, что разгадать смысл изображенного вряд ли кому-либо удалось бы.
После бесплодных попыток увидеть что-нибудь простым глазом господин кюре приник к окуляру своего хитрого прибора. Спустя несколько минут он вконец отчаялся и обернулся ко мне:
— Диди, малыш, у тебя глаза молодые. Посмотри-ка внимательнее на эти стены – не видишь ли ты на них какую-нибудь звезду? Можешь через эту штуковину посмотреть – легче разглядеть будет.
— Отец Беренжер, — сказал я ему. — Помочь вам я всегда бы рад, но мне, право, боязно.
— И чего же ты боишься, малыш? Ты, насколько я знаю, отважный мальчуган.
— А того самого и боюсь, чего вы в своих проповедях бояться учили.
— О чем ты? — изумился он.
— Да о том самом, господин кюре. Страсть как не хочется гореть в аду.
Словно в подтверждение моих слов, и ослик наш что-то недовольное проголосил за дверью храма. Уж не знаю, существует ли ад для ослов, но что-то ему во всем этом тоже явно не нравилось.
— В каком еще аду? — сделал вид, что не понял, отец Беренжер. — Что ты такое придумал? Сия штука называется секстант – всего лишь навигационный прибор для измерения углов, и, клянусь тебе, греха в нем не больше, чем в очках или в кухонной скалке.
Ну да это он мог тетушке Катрин своими аэродинамиками пудрить мозги (и то навряд ли с большим успехом), а меня так просто не проведешь. Бог с ним, с секстантом или как его там, не в нем дело; а вот то, что мы тут чернокнижьем занимаемся – это, почитай, наверняка, и пусть-ка он попробует меня в том разуверить.