Педро Парамо. Равнина в огне (Сборник) - Рульфо Хуан
«И я бы дал ему по морде, если бы вдруг не появился хозяин, дон Хусто, который дал пинка мне, чтобы я успокоился. Влепил мне такую порцию тумаков, что я просто-напросто уснул среди камней – так уж звенели мои размякшие косточки. Я помню, что весь тот день провел, как оцепеневший, и пальцем не мог пошевелить: все тело распухло и страшно болело».
«Что случилось потом? Я не знаю. Больше я у него не работал. Ни я, ни кто-либо другой – потому что в тот самый день он умер. А вы не знали? Мне вот рассказали. Явились, когда я валялся на койке, а старуха мазала меня мазями и ставила припарки. Явились с известием. И что это, дескать, я его убил – такие, мол, ходят слухи. Может, оно и так, только я ничего не помню. Не кажется ли вам, что когда убиваешь ближнего своего, должны оставаться следы? Должны бы, а уж тем более, если речь об убийстве твоего хозяина. С другой стороны, раз меня уже столько времени держат здесь, в тюрьме, – это тоже, наверное, неспроста, не думаете? Хотя, смотрите сами: я очень хорошо помню все, что произошло до того, как я ударил теленка и хозяин набросился на меня – до того мгновения память у меня работала исправно. А после – все в тумане. Такое ощущение, будто уснул, как по щелчку, а когда проснулся – уже лежал на своей койке, а рядом – моя старуха, которая утешала меня и врачевала мои недуги, будто я малое дитя, а не дряхлая развалина, что гораздо ближе к правде. Я даже сказал ей: «Да заткнись ты!» Я очень хорошо помню, как сказал это. Так как же я мог забыть, что убил человека? И все же, говорят, что это я убил дона Хусто. И чем же, интересно, я его убил? Говорят, камнем, да? Хоть так, уже хорошо. Потому что у того, кто сказал бы, что ножом, голова не на месте. Ведь я не ношу ножа с тех пор, как был мальчишкой, а это было бог знает сколько лет назад».
Хусто Брамбила положил племянницу Маргариту на кровать, стараясь не шуметь. В соседней комнате спала его сестра, уже два года как парализованная – неподвижная, с дряблыми, как тряпки, членами. Но ни днем, ни ночью не смыкавшая глаз. Сон приходил к ней лишь на короткое время, перед самым рассветом: в этот час она спала как убитая.
Теперь, с восходом солнца, она проснулась. Она открывала глаза, когда Хусто Брамбила клал спящую Маргариту на кровать. Услыхав дыхание дочери, она спросила: «Где ты была вечером, Маргарита?» И прежде, чем начались крики, вскоре разбудившие Маргариту, Хусто Брамбила в тишине вышел из комнаты.
Было шесть часов утра.
Он направился к скотному двору, чтобы открыть калитку старику Эстебану. По пути он решил подняться на чердак и убрать постель, на которой они с Маргаритой провели ночь. «Позволь мне священник, я бы женился на ней. Но я уверен, он поднимет скандал, стоит только спросить об этом. Скажет, это кровосмешение и отлучит нас обоих. Лучше оставить все в тайне». Вот о чем он думал, когда вдруг увидел, как старый Эстебан дерется с теленком, так и норовя схватить его за морду своими крепкими, как проволока, руками или врезать ногой по голове. Теленок, кажется, уже выбился из сил, потому что водил копытами по земле, не в силах подняться.
Он подбежал, схватил старика за горло, швырнул на камни и принялся пинать ногами, выкрикивая такие ругательства, которых тот никогда и не слышал. Потом почувствовал, как в голове у него сгущается туман, как он падает спиной на булыжники, которыми вымощен скотный двор. Он попытался встать, но снова и снова падал назад, и после третьей попытки остался недвижим. Он хотел открыть глаза, но взгляд наполнился черной дымкой. Он не чувствовал боли, только видел эту черную штуку, которая туманила ему разум, пока не затуманила окончательно.
Старик Эстебан встал, когда уже вовсю светило солнце. На ощупь, жалобно стеная, он вышел со двора. Неизвестно, как он открыл дверь и вылез на улицу. Никто не знает, как он добрался до дома с закрытыми глазами, оставляя за собой кровавый след. Пришел, растянулся на койке и вновь уснул.
Было около одиннадцати утра, когда Маргарита, плача, потому что мать, после долгих нравоучений, назвала ее проституткой, зашла на скотный двор в поисках Хусто Брамбилы.
Она нашла Хусто Брамбилу мертвым.
«И вот, мол, это я его убил. Может, и так. А еще возможно, что он умер от злобы. Нрава он был прескверного. Все ему было не так: ясли, мол, не чищены, в корытах нет воды, коровы отощали. Все не по нутру. Ему не нравилось даже то, как исхудал я сам. А как мне не исхудать, если я почти не ем. Если я все время в дороге, с коровами: отвожу их в Хикильпан, где он купил пастбище, жду, пока они поедят, и веду обратно, чтобы к рассвету вернуться домой. Превратился в какого-то вечного странника.
А теперь, видите ли, я сижу в тюрьме, и на следующей неделе меня будут судить за то, что я прикончил дона Хусто. Я этого не помню. Но очень может быть, что так оно и было. Возможно, мы оба просто ослепли и не заметили, как принялись убивать друг друга. Очень может быть: память в этом возрасте обманчива. И за это тоже спасибо Господу. Ведь если теперь он и лишит меня всех моих способностей, потеряю я немного – у меня их почти не осталось. А что касается моей души, то ее я тоже препоручаю Ему».
Над Сан-Габриэлем снова сгущался туман. Голубые холмы все еще блестели под солнечным светом. Облако пыли накрыло деревню, настала тьма. В ту ночь не зажигали огней: в знак траура по дону Хусто, ведь дон Хусто был хозяином света. Собаки выли до утра. В церкви пламя свечей осеняло витражи, пока шло бдение у тела покойного. Женские голоса в ночном полусне пели фальцетом: «Освободитесь, страждущие души…» Колокола звонили по усопшему, пока их не прервал другой, утренний звон, возвещавший зарю.
Тальпа
Наталья упала в объятья матери и долго плакала своим обычным тихим плачем. Она долго терпела и берегла этот плач до сегодняшнего дня, когда мы вернулись в Сенсонтлу. Когда она увидела мать и стала понимать, что нуждается в утешении.
Но прежде она не плакала. Не плакала ни разу за все те полные тягот дни. Не плакала и в Тальпе, когда нам одним, без посторонней помощи, пришлось хоронить Танило в сухом колодце в земле Тальпы. Когда нам нужно было объединить усилия и руками отрывать куски земли. В спешке, чтобы поскорее спрятать его там, и чтобы он никого и никогда не мог пугать своим зловонным, полным смерти запахом. Тогда она не плакала.
Ни потом, на пути обратно, когда мы проводили в дороге целые ночи, не зная покоя, шагая на ощупь, будто во сне. И с каждым шагом нам чудилось, будто мы вновь и вновь ступаем по могиле Танило. Тогда Наталья, казалось, была тверда, как кремень: умудрялась сжимать свое сердце так, что было незаметно, как из-за него кипит в лихорадке все ее тело. Но из глаз у нее не упало ни слезинки.
Она не плакала, пока не пришла сюда и не прижалась к матери. Только чтобы та знала, как она страдает, и мучилась вместе с ней. И все мы заодно. Потому что даже я почувствовал у себя внутри этот ее плач: она будто решила отжать насухо тряпку со всеми нашими грехами.
Потому что все дело в том, что мы, на пару с Натальей, убили Танило Сантоса. Повели его в Тальпу, чтобы он там умер. И он умер. Мы знали, что ему не перенести такого длинного пути. И все равно вели, подхватив с двух сторон, подталкивая вперед, намереваясь покончить с ним раз и навсегда. Вот что мы сделали.
Мысль отправиться в Тальпу принадлежала моему брату Танило. Ему первому она пришла в голову. Он уже несколько лет просил отвести его туда. Давным-давно. С того самого дня, когда он проснулся с красными нарывами на руках и ногах. С того времени, когда нарывы стали превращаться в язвы, из которых текла не кровь, а какая-то желтая штука – густая жижа, похожая по цвету на копаловую смолу [88]. Я очень хорошо помню, как он тогда рассказывал, что боится не вылечиться уже никогда. Вот зачем он хотел сходить к Святой Деве из Тальпы: чтобы Она своим взглядом исцелила его язвы. И хотя он знал, что Тальпа находится далеко, что нам придется много дней идти под солнцем и много ночей мерзнуть от мартовских морозов, он все равно хотел идти. Богоматерь обязательно даст ему средство, как избавиться от этой дряни, которая не засыхает ни на минуту. Она это умеет: вымыть все начисто, начать все с чистого листа. Как дождь, пролившийся на свежевспаханное поле. Там, перед образом, его страдания, наконец, закончатся. У него больше никогда ничего не заболит, никогда. Так он думал.