Густав Мейринк - Голем
— Доставить домой, вызвать врача, архивариус Гиллель знает толк в таких вещах — несите к нему! — шепотом даются советы.
Затем я, как покойник, неподвижно лежу на носилках, и Прокоп с Фрисляндером уносят меня.
Бодрствование
Опередив нас, Цвак взбежал по лестнице, и я услышал, как Мириам, дочь архивариуса Гиллеля, в испуге выспрашивала его о чем-то, а он старался ее успокоить.
Я не пытался подслушивать, о чем они говорили, и больше догадывался, нежели понимал, слова Цвака о том, что у меня был приступ и они пришли с просьбой оказать мне помощь и привести меня в чувство.
Я все еще не в силах был пошевелиться, и невидимые пальцы продолжали сдавливать мой язык, но мозг у меня работал ясно и четко, а чувство страха исчезло. Я хорошо знал, где нахожусь и что со мной произошло. И ни разу мне не показалось странным, что меня, как мертвеца, положили на носилки в комнате Шмаи Гиллеля и оставили одного.
Тихое умиротворение переполняло меня, такое испытываешь, возвращаясь домой после долгого путешествия.
В комнате царил сумрак. Крестовидные оконные рамы высились расплывчатыми контурами в тускло освещаемой дымке, мерцавшей из переулка.
Все мне казалось само собой разумеющимся, и я не удивился ни тому, что в комнату вошел Гиллель с еврейским семисвечным праздничным канделябром, зажигаемым по субботам, ни тому, что он невозмутимо сказал мне «добрый вечер», словно ждал, что я приду.
Пока я все это время жил в доме, я никогда не приглядывался к Гиллелю, несмотря на то что мы постоянно встречались раза три-четыре в неделю на лестничной площадке. И вдруг я обратил внимание на него, когда он расхаживал, расставляя на комоде вещи по своим местам и наконец засветя горевшим канделябром второй семисвечник.
Мне бросилось в глаза, как он пропорционально сложен и какие у него тонкие черты лица, увенчанного высоким выпуклым челом.
При свечах я видел, что ему могло быть не больше лет, чем мне, — от силы лет сорок пять.
— Ты пришел немного раньше, чем я предполагал, — сказал он через минуту, — иначе бы я уже засветил огонь. — Он показал на оба канделябра, подошел к носилкам и направил взгляд своих глубоко посаженных глаз на того, как мне показалось, кто стоял у меня в головах или склонился надо мной, но кого я не мог увидеть. При этом он зашевелил губами и беззвучно произнес что-то.
Тут же незримые пальцы освободили мой язык, а столбняк прошел. Я воспрянул духом и оглянулся: кроме меня и Шмаи Гиллеля, в комнате никого не было.
Значит, его «ты» и замечание о том, что он ждал моего прихода, относились только ко мне?!
Поразили меня не эти два обстоятельства, а то, что я даже не был в состоянии хоть чуточку удивиться.
Видимо, Гиллель разгадал ход моих рассуждений, поскольку приветливо улыбнулся, помог мне подняться с носилок и, показав рукой на кресло, произнес:
— Здесь тоже нет ничего удивительного. Человека пугают только призрачные вещи — «кишуф»[9]; жизнь раздражает и жжет как власяница, но солнечные лучи горнего мира теплы и милосердны.
Я промолчал, ибо не нашелся, что сказать. И он, казалось, не ждал ответа, сел напротив меня и спокойно продолжал:
— Даже серебряное зеркало, обладай оно чувствами, испытывало бы одну боль при полировке. Но, став гладким и блестящим, оно заново отражает все, что попадает в него, без горя и забот… Хорошо человеку, — добавил он чуть слышно, — когда он может сказать о себе — я отполирован.
На секунду он погрузился в раздумье, и я слышал, как он бормочет по-еврейски:
— Лишуосхо кивиси, Адошэм[10].
Затем его голос вновь ясно дошел до моего слуха:
— Ты пришел ко мне, погруженный в глубокий сон, и я тебя разбудил. Псалом Давида гласит:
«Тогда я сказал себе: теперь я начинаю; десница Всевышнего сотворила это изменение»[11].
Восстав со своего ложа, человек воображает, будто стряхнул с себя сон, и не знает, что пал жертвой своих ощущений и стал добычей нового, более глубокого сна, чем тот, от которого он только что очнулся. Есть лишь одно истинное бодрствование, и оно то, к которому ты отныне приблизился. Возгласи людям об этом, и они скажут, что ты болен, ибо не поймут тебя. Посему бессмысленно и жестоко сообщать им такое.
«Ты как наводнение уносишь их;
они — как сон,
как трава, которая утром вырастает, утром цветет и
зеленеет,
вечером подсекается и засыхает»[12].
«Кем был незнакомец, пришедший ко мне в каморку и принесший книгу Иббур? Во сне или наяву я видел его?» — пытался я спросить, но Гиллель ответил мне прежде, чем я успел облечь свои мысли в слова:
— Допустим, человек, который пришел к тебе и которого ты называешь Големом, символизирует пробуждение мертвых через сокровенную жизнь духа. Любая вещь на земле не что иное, как вечный символ, воплощенный в прахе!
Как появляется мысль в твоих глазах? Любая форма, зримая тобою, познается глазами. Все, что образует сгусток формы, прежде было призраком…
Я почувствовал, как все идеи, до сих пор неподвижно закрепленные в моем мозгу, сорвало с якоря и унесло в открытое море, подобно кораблям без кормила.
Гиллель спокойно продолжал:
— Однажды проснувшийся никогда не умрет. Сон и смерть единосущны.
«…никогда не умрет?» — пронзила меня тупая боль.
— Две стези бегут рядом: дорога жизни и дорога смерти. Ты взял книгу Иббур и прочел ее. Душа твоя зачала от духа жизни, — доносился до меня голос Гиллеля.
«Гиллель, Гиллель, позволь мне идти той дорогой, которой идут все — дорогой смерти!» — неистово кричало все во мне.
Лицо Шмаи Гиллеля стало каменно-суровым.
— Люди никуда не идут ни дорогой жизни, ни дорогой смерти. Их несет, как мякину в бурю. В Талмуде сказано: «Прежде чем сотворить мир, Господь поставил перед каждым человеком зеркало, в нем они увидели духовные страсти бытия и блаженство, даруемое после них. Одни приняли на себя муки, другие отказались от них. И тогда Всевышний вычеркнул последних из книги жизни». Но ты идешь одной дорогой и выбрал ее по своей воле, хотя даже и не догадываешься об этом: ты призван самим собой. Не печалуйся: мало-помалу приходит знание, приходит и память. Знание и память — единосущны.
Дружеский сострадательный тон, с каким Гиллель завершил свою речь, пролил бальзам на мою душу, и я почувствовал себя в безопасности, точно больной ребенок, узнавший, что его отец рядом с ним.
Я поднял глаза и увидел, что в комнате появилось сразу несколько человек, окруживших нас, одни в белых саванах, какие носили древние раввины, другие в треуголках и туфлях с серебряными пряжками. Но Гиллель провел рукой по моим глазам, и комната снова опустела.
Тогда он проводил меня до лестницы и дал зажженную свечу, чтобы мне не добираться до своей каморки в темноте.
Я снова лежал в своей постели и пытался заснуть, но безмятежный сон не приходил, и я вместо этого пребывал в странном состоянии, которое не было ни грезами, ни сном, ни бодрствованием.
Я погасил свечу, но тем не менее в комнате было так светло, что я легко мог различать четкие контуры любой вещи. При этом на душе был полный покой, и меня не мучила смутная щемящая тоска, изводившая меня, когда я находился в подобном настроении.
Ни разу в жизни мой мозг не работал так ясно и четко, как теперь. Ритм бодрости проходил по моим нервам и строил мысли плечом к плечу, как войско, ждавшее лишь моего приказа.
Стоило мне только вызвать его, и оно выступит передо мной и выполнит любое мое желание.
Мне припомнилась камея, которую я пытался вырезать на прошлой неделе из авантюрина, но безуспешно, поскольку слишком рассеянные переливы блесток в минерале никак не желали совпасть с чертами лица, увиденного мною в воображении, и я мгновенно схватил образ и уже хорошо знал, как надо вести штихель, чтобы овладеть структурой каменной массы.
Бывший раб орды фантастических картин и видений, в которых я никогда не мог различить, где в них образы, а где идеи, я внезапно увидел себя теперь владыкой и монархом в пределах собственного царства.
Уравнения, которые я и прежде-то с грехом пополам штурмовал на бумаге, я начал играючи щелкать, как орехи, сразу добираться до ядра, не прибегая к перу.
И все это я делал благодаря новой пробудившейся во мне способности видеть и удерживать в памяти именно то, что мне было нужно: числа, формы, предметы или краски. И если речь шла о вопросах, которые невозможно было решить с помощью штихеля — скажем, философские проблемы или что-то в этом духе, — тогда вместо внутреннего прозрения мне помогал слух, причем моим путеводителем здесь был голос Шмаи Гиллеля.