Александр Зорич - Пилот-девица
...На слове "ничьи" Василиса проснулась и рывком села на смятой постели.
В номере было душно и противоестественно темно (было новолуние, плюс в Рахше случились проблемы с энергоснабжением – джипсы!). Рядом похрапывал Станислав, по-покойницки сложив руки на своей слабооволошенной узкой груди. Во сне его лицо было недовольным и каким-то, что ли, брюзгливым.
В те мгновения Василисе было так страшно, как не бывало никогда в жизни. Даже в кратере Смеющегося Курильщика, когда из прохладной тьмы на нее вышел кибернетический мул с притаившимся под брюхом василиском, и то было как-то... веселее.
Чтобы разогнать мороки, Василиса поцеловала в холодное белое плечо Стаса. И, по-детски подобрав колени к груди, кое-как уснула.
В самом апогее их бурно потеющего и малоразговорчивого романа Василиса пристрастилась смотреть шоу с длинным, но информативным названием "Замуж за миллионера? Три раза "ха"!"
Стоило Станиславу обессилено опуститься на простыни, напоследок припечатав к ее соску механический постдостиженческий поцелуй, а Василиса уже перелистывала клонские каналы (сплошные передачи про природу и обучающие программы!) в поисках "Первого Женского". Ей не хватало мудрости признаться себе, что на этом канале она ищет тех самых чувств, которых недодает ей жадина-Станислав, чувств, пусть даже и чужих!
Наконец-то. Оно!
Вот, стоя строго в анфас к камере, делилась откровениями с замершей студией и соловыми полуночниками-зрителями рыжеволосая девушка с ухоженным лицом представительницы управленческого аппарата.
– И вот, вообразите себе, друзья, перед заключением очень важного для меня контракта мой любимый миллионер, этак иронически сощурившись, спросил меня: "А сколько ты, лично ты, собираешься заработать по этому контракту?" Я, глядя на него глазами влюбленной кошки и одновременно тщательно пряча гордость, говорю: "Двадцать тысяч терро!" А он, прихлебывая холодного "Серого гуся", презрительно бросает: "Двадцать? Всего двадцать? Так мало? Когда я был студентом, моя новообразованная фирма брала на реализацию авиетки, которые мой бывший товарищ по срочной службе, сын владельца авиастроительного концерна, сдавал мне по минимально допустимой цене. Так я, просто перепродавая партию из ста авиеток в Муром, зарабатывал двести тысяч за день. За день, милая! Будучи студентом! Учись! И, между прочим, одной лишь подписью под документом! А ты будешь горбатиться за двадцать тысяч месяца три..." Я краснею, бледнею, перебираю в уме аргументы вроде "Это же моя профессия! Я люблю ее! Я училась девять лет, чтобы как следует овладеть ею! И вообще, не все же должны быть миллионерами! Кто-то же должен работать и за обычные деньги! И, кстати, для среднего русского эти деньги – они никакие не "обычные", а "большие"!" А потом я стушевалась и начала плакать. От стыда, от ощущения того, что я – ничтожество, от мыслей о том, что мой любимый считает меня дурой. От разного. В общем – плакать. А он – он, не глядя на меня, продолжил рассказывать, как хорошо ему быть миллионером. И как ему везло всегда, хотя были и трудности. И как мне повезло, что я полюбила такого, как он. И как хорошо мне будет, когда мы поженимся. Мы, конечно, не поженились...
Василиса смотрела "Первый Женский" как завороженная, даже не отлучаясь к холодильнику.
Иногда она даже – тайком от дремлющего Стаса – плакала. Настолько сильно трогали ее кружевные саваны чужих любовных историй.
Если бы она выросла в каком-нибудь Екатеринбурге или, допустим, в Астрахани, она бы, наверное, имела к таким вещам приобретенный иммунитет. Но в Красноселье иммунитет приобрести было просто негде.
Случалось, они обсуждали "Первый Женский" со Стасом – за отсутствием других насущных тем.
– Ты считаешь, они рассказывают правду? – спросила его как-то Василиса.
– Наверное, да. Приукрашают, конечно... Деталей добавляют, пафоса нагоняют... Но в целом – скорее правду.
– Я думала, ты станешь меня разубеждать. Показывать этот ваш... московитский... "цинизм", – Василиса щегольнула свежевыученным словом. – Вспомнишь, что когда ты работал редактором... В общем, станешь убеждать меня, что эти обездоленные бабоньки – они актерки... И в жизни с ними ничего такого не случалось. По крайней мере, именно так поступил бы мой друг дядя Толя...
– Актерки? – Стас встрепенулся. – Не-ет. Понимаешь, плохим актрисам такая небанальная игра не по плечу. А хорошие актрисы – они за свои выступления таких денег просят! Малобюджетным шоу такие актрисы не по карману!
– То есть это всамделишные женщины? Которые рассказывают свои всамделишные истории?
– Ну да. Иначе, думается, никто этот канал и смотреть не станет... Как говаривал мой начальник, генерал-майор Максим Максимович Максимов, люди никогда не бывают настолько легковерны, насколько кажутся... И потом, какая разница – чья история? Этой женщины или другой, как две капли воды на нее похожей? История – она печальна сама по себе. Вне связи со своей хозяйкой.
Когда Стас говорил такие вещи, Василиса начинала любить его вдвое больше. Потому что в такие минуты она чувствовала: ее миленький знает жизнь не по книгам. И он действительно понимает женщин.
Иногда, особенно часто по утрам, Стас пел – как и во времена, когда они были просто соседями.
Про "сердце красавицы, которое склонно к измене". Про "сельскую честь".
Василиса даже начала разбирать отдельные слова на загадочном этом итальянском – "прэго", "донна", "дольче", "феличе"...
Но фамилии композиторов казались Василисе такими чудными, что она каждый раз прыскала в кулачок – Леонкавалло, Пуччини, Бизе... В ее родном Красноселье ни у кого не было таких!
А когда концерт оканчивался, они пили клонское красное вино (мини-бары обеих номеров были набиты спиртным под завязку, и убыль регулярно восполнялась невидимой отельной обслугой) – такое сладкое и липкое, – целовались и занимались любовью.
Однажды, после одного особенно страстного и проникновенного объятия, Василиса спросила:
– А что будет потом?
– Когда – "потом"?
– Ну... потом. Допустим, завтра. Это же у нас любовь, да?
– Ну, типа, – кивнул Стас, разглядывая свои коротко остриженные, как у мясника, ногти.
– И страсть. Правильно?
– Ага.
– А после любви и страсти будет что?
– А почему ты спрашиваешь, детка?
– Ну... Мне просто интересно! Вот у нас на Таргитае после любви и страсти случается свадьба. А у вас? У вас, у московитов, что?
– По-разному. Иногда вообще ничего не случается, – равнодушно бросил Стас.
Василиса замолчала, осмысляя услышанное.
– Но ты ведь на мне женишься, правильно?
Стас посмотрел на нее как на расшалившегося ребенка и сказал:
– Это будет зависеть от твоего поведения, детка.
– Но в опере, в той опере, которую ты так любишь, там ведь обязательно женятся! – Василиса поняла (дядя Толя сказал бы "проинтуичила"), что Стас уходит от какого-то важного обещания. (Она стеснялась признаться себе в том, насколько ей было важно, очень важно думать, что они со Стасом обязательно поженятся.)
– В опере бывает по-разному. Иногда там герои вообще дерутся на дуэлях или умирают.
– Умирают? – глаза Василисы нежданно наполнились слезами.
– Умирают. Но я тебе обещаю, что мы с тобой – мы с тобой точно не умрем!
С этими словами Стас по-хозяйски запечатал губы Василисы своими губами. И Василисе вновь стало не до оперы, не до будущего, не до брака. Главное – не умереть от разрывающей сердце любви.
Часы показали десять, а Стаса все не было. И Василиса привычным касанием включила "Первый Женский".
В удобном кресле напротив ведущей передачи "Щас спою!" медленно, с хорошо замаскированным надрывом разоблачалась эффектная длинноволосая женщина, похожая на рожденную из пены морской Афродиту Сандро Боттичелли. (То есть она наверняка показалась бы Василисе похожей на пенорожденную Афродиту, если бы Василиса имела представление об этом шедевре кисти флорентийского мастера.)
Афродита из певучей передачи была одета неброско, но с большим вкусом – с преобладанием тех же дивных оттенков кораллово-розового, изумрудно-зеленого и нарциссово желтого, которые так ценил и автор "Весны". А на указательном пальце медововолосой Афродиты сиял трехкаратный голубой топаз.
Когда Афродита говорила, у нее заметно подергивалась правая щека – нервный тик. И это горестное уродство точнее всяких полицейских протоколов свидетельствовало: чудесная красавица не врет, душу ей и впрямь покалечили.
– Мой любимый был очень совестливым развратником... И патологически честным. Позвонит, бывало, в два часа ночи из другого конца Галактики. И скажет: ты знаешь, я тебе изменил. Я спрашиваю сонным голосом: и с кем? А он мне: да с пианисткой одной. Приехал, знаешь, в эту самую командировку, устроился в дорогой такой отель. А тут она, с кудрями цвета воронова крыла, хрупкая как балерина, задумчивая, в холле на рояле играет, для развлечения статусных гостей. Ну я послушал-послушал – и шампанское ей послал, хорошее, ставропольское. И цветы, говорящие пельтианские колокольчики, целую корзину, – водитель Слава за ними сгонял, пока я ее роскошным Гершвином наслаждался. "Саммер тайм... Энд зе ливинг из и-изи..." Вот только не говори мне, что американское – значит отвратное... На музыку это золотое правило не распространяется... Ей мои цветы понравились, договорился встретиться, когда у нее смена игральная окончится. Встретились. Повел я ее в свой номер. Ну, там-то все и произошло. Ну то есть ничего не произошло... Потому что у меня на нее механизмы не сработали... Такая вот история, зайка... Ну а у меня, пока мой любимый мне всё это рассказывает, наяву рассказывает, а не в кошмарном сне, шевелятся на голове волосы. Сами шевелятся. Потому что мы ведь с ним не ссорились. Не ругались. У нас все хорошо. Мы любим друг друга. Мы помолвлены. Мы договорились жить вместе и я ждала, когда закончится череда юридических формальностей и наших командировок, чтобы в общем-то... жить, как договорились, потому что я девушка простая, что обещаю – то и делаю! Но, не давая волю истерике, я его, с нервической такой иронией, спрашиваю: тебе хоть понравилось мне изменять? Ну, с этой пианисткой? А он говорит: нет, радость моя, не понравилось. Не знаю, говорит, зачем я это сделал. Страшно жалею об этом. Я ведь одну тебя люблю и без тебя не мыслю своей жизни... Ну, я немного успокоилась, хотя в душе все ходуном ходило. Ведь я верила ему! Через три дня он звонит по дальней связи с Трайтаоны. И заявляет: ты знаешь, должен тебе признаться, что, еще до той командировки, ну, где пианистка, я тебе тоже изменил... С одной танцовщицей в стиле гоу-гоу... Пошел в бар, а там она зажигает на каблуках полуметровых, прозрачных таких. Волосы в разные стороны летят, жесты смелые, одета в черное и блестящее – латекс, кожа, кружева... В общем, поэзия тела, вооруженная рифмами непристойных поз... А я, дождавшись паузы, его дрожащим таким голоском спрашиваю: и что потом было? А он мне говорит: да что-что, сделала мне минет в туалете, смех у нее такой еще был... На твой, радость моя, чем-то похожий... Серебристый такой колокольчик... Но, представьте, я и это проглотила! Потому что любовь – она же зла. А я умею себя убеждать, что, мол, всё к лучшему, обойдется. И главное, это же в прошлом было! Еще до пианистки, которую я ему вроде как простила! И потом он же честно, честно мне все рассказал, покаялся, прощения попросил... Но когда он через три дня позвонил мне с лунной станции "Мимоза" и сказал, что должен признаться мне в том, что трахнул полячку-стюардессу, которая бизнес-класс обслуживала, грациозную такую нимфу, на меня как две капли воды похожую... Лучше бы он сказал, что трахнул туалетную швабру, потому что у нас прически похожи – я в школе носила дреды, а у нее, у швабры – веревочки...