карина - медведица,или легенда о Черном Янгаре
- Олли от меня не бегал.
- Ты... - Якки сглотнул, вывернул шею, верно, гадая, далеко ли люди и псы.
Вдруг да успеют.
Нет, не успеют.
- Ты не посмеешь так... ты...
- Посмею.
Он попытался прижать подбородок к груди, но петля все равно опоясала шею.
- Где Талли? - спросил Янгхаар, затягивая петлю. - И твой отец?
Думал, будет упираться, но в глазах Якки жил страх. И страх этот поторопил с ответом.
- Если скажу, отпустишь?
- Убью быстро.
- Отпусти... тебе же отец нужен... он во всем виноват... я просто...
- Где?
- Олений город. Я не воевал с тобой! Я не...
Клинок пробил тонкую височную кость, и Якки, дернувшись, замер. Эта была легкая смерть. Недостойная труса. Тело он все-таки вздернул, запирая душу. Прислушавшись - собаки были близко - отступил во влажный сумрак леса.
До Оленьего города неделя пути.
Хватит времени, чтобы придумать, как добраться до Тридуба.
Глава 41. Сородичи
Мы въезжали в Олений город затемно. Я слышала, как изменился голос дороги: теперь колеса стучали по камню. Повозка то покачивалась, то вздрагивала, порой мне казалось, что еще немного, и она рассыплется, и я загадывала, чтобы с нею рассыпалась и клетка.
Не сбылось.
- Дорогу! - раздалось грозное. И хрипло заревели турьи рога, возвещая, что идет важный человек. За ними не слышала я ничего, но зато в нос ударил венок запахов, в котором смрад зеленеющей воды изо рва переплетался с дымом, вонью выгребных ям и красилен. Тонким вьюнком пробивался аромат свежего хлеба, и ощутив его, я поняла, что голодна.
Но не настолько, чтобы есть сырое мясо.
Дом моего отца был роскошен.
Два этажа. И красный камень стен, опоясанный узором изразцов. Узкие окна, затянутые цветными стеклами. Высокое резное крыльцо, у которого уже столпилась челядь. Привычная суматоха захлестнула двор. Сновали мальчишки, забирали коней, подавали питье и влажные рушники. Крутились под ногами собаки, визжали. Кто-то кричал, кто-то заходился надрывным плачем...
- На задний двор, - голос отца заглушил прочие звуки. - И охрану...
Дальше я не расслышала.
Что было позже?
Ничего.
День и снова день.
Множество дней, каждый из которых прибавлял весеннего тепла. Солнце пробиралось и на задний двор, скатывалось по каменным стенам, по врытым в землю столбам, вязло в подмокшей за зиму соломе крыш, и все-таки касалось железных прутьев моей клетки.
Таял снег, лишь у задней стены оставались ноздреватые, покрытые коркой угольной пыли сугробы. К лужам слетались галки и суетливые синицы.
Моя клетка ржавела.
А я...
Я считала прожитые дни, отмечая их когтями на дощатом полу, под которым, к сожалению, тоже лежали железные прутья.
Я была зверем. И я была человеком.
Хийси-оборотнем, поглядеть на которого приходили все, кто только обретался в доме Ину..
Отец и его гости - открыто, впрочем, никто из славных воинов так и не решился подойти к клетке вплотную. Они стояли, разглядывали меня, переговаривались, обсуждая, достанет ли у меня свирепости, чтобы продержаться на арене хотя бы день. Бились об заклад. И золотые монеты переходили из рук в руки.
Скрывая интерес, но все же не таясь, подходили к клетке воины. Присаживались, кто в пяти шагах, кто - в трех. Разглядывали. Хмурились. Деловито сплевывали под ноги, чтобы тут же растереть плевок сапогом. Эти обсуждали размер и длину когтей...
...и человеческое обличье, которое не так уж уродливо.
...от их разговоров, от откровенности и грязи, которая скрывалась за словами, меня тошнило.
А по вечерам, в сумерках, к клетке подбирались слуги. И вновь меня окружал шепот.
Только рабы были молчаливы.
Но их тоже мучило любопытство, но страх мешал его выдать. Всем. Кроме Олли.
Какой это был день? Тяжелый. С утра пришел отец, который, глянув на выброшенное из клетки мясо, приказал:
- Ешь.
А я, обернувшись - для медведицы клетка была чересчур мала, а человеком в ней и ходить получалось, - ответила:
- Я не ем сырое мясо.
- Пока, - согласился Ерхо Ину, и плеть его щелкнула перед самым моим носом, обвила нежно железный прут. - Тебе придется. Или ты сдохнешь от голода.
Пускай. Но зверь во мне не получит крови.
И после ухода отца я легла.
Подстилку не меняли несколько дней кряду, солома пропиталась влагой, подгнила, вонь исходила и из ведра, поставленного в углу клетки, теперь казалось, что и моя шерсть источала смрад. Наверное, я и вправду выглядела чудовищем, если появившаяся у клетки Пиркко, моя прекрасная сестрица Пиркко, брезгливо скривилась.
Она была по-прежнему хороша. И дорогое убранство лишь подчеркивало яркую красоту Пиркко.
В черных волосах капельками росы проблескивали алмазы. Шею опоясывали золотые ожерелья. А на плечах снежной шубой лежали искристые лисы.
- Это и вправду ты, - сказала она, взмахом руки отогнав охрану.
Пиркко единственная посмела приблизиться к клетке на расстояние вытянутой руки.
- Мы думали, что ты умерла, - она произнесла это так, что сразу стало ясно: мне и вправду было бы лучше умереть. А еще лучше - вовсе не появляться на свет.
- Скажи что-нибудь.
Она вытянула руку, и в раскрытую ладонь тотчас легло яблоко.
Налитое. Полосатое, в красную черточку. С упругой кожицей, которая не поддается гнили.
В Лисьем логе лишь одна яблоня дает такие. И каждый год я, забравшись на самую ее вершину, где веточки были тонки, словно соломины, бережно снимала такие вот полосатые, налитые солнечным светом и соком, яблоки. Я складывала их в полотняную сумку, чтобы, спустившись, отереть каждое навощенной тряпочкой. Переложенные соломой, яблоки хранились всю зиму.
И даже весной оставались плотными, сладкими, будто только-только снятыми с ветки.
- Хочешь? - спросила Пиркко. - Отец говорит, что ты ничего не ешь. Или тебе не надо?
- Надо.
И голод уже подступает ко мне.
- Но мясо тебе не нравится?
Какой внимательный взгляд. И губка нижняя чуть отвисла.
- Сырое - нет.
- Оборотни едят сырое, - Пиркко все еще держала яблоко на ладони, поглаживая пальцами левой руки.