Дэниел Абрахам - Предательство среди зимы
Наконец он лег в постель. Одеяла еще пахли Идаан, ими обоими. Любовью и сном. Семай обмотался простынями и заставил ум замолчать, но вереница мыслей продолжала кружиться. Идаан его любит. Идаан убила отца. Маати был прав. Его долг — обо всем рассказать, но он не может этого сделать. Наверное, она с самого начала его обманывала. Душа Семая треснула, как речной лед, в который бросили камень, разбежалась неровными разломами в разные стороны. Внутри него не осталось точки опоры.
И все-таки ему удалось заснуть, потому что буря его разбудила. Семай вывалился из кровати; полог оторвался с тихим треском. Поэт с трудом вышел в коридор и лишь тогда понял, что головокружение, крики и тошнота происходят у него в голове. Никогда еще буря не была такой сильной.
По дороге он упал и ссадил колено о стену. К толстым коврам было противно прикасаться, волокна извивались под пальцами, как черви.
Размягченный Камень сидел за игральной доской. Белый мрамор, черный базальт. С начальной позиции сдвинута одна белая фишка.
— Только не сейчас… — прохрипел Семай.
— Сейчас! — неумолимо прогремел андат.
Комната накренилась и пошла кругом. Семай подтащил себя к столу и уставился на фишки. Игра несложная, он играл в нее тысячу раз. Семай в полусне двинул вперед черный камень. Это была Идаан. Фишка, которой ответил Размягченный Камень, была Отой Мати — его главным средством. Одурманенный сном, расстройством и злостью на андата, Семай понял, как далеко все зашло, лишь через двенадцать ходов, когда сдвинул черный камень на одну клетку влево. Размягченный камень улыбнулся.
— Будем надеяться, она тебя не разлюбит. Как думаешь, нужна ей будет твоя любовь, когда ты станешь обычным человеком в коричневом халате?
Семай посмотрел на линию фишек, текучую и извилистую, как река, и увидел свою ошибку. Размягченный Камень двинул вперед белую фишку, и буря в мозгу Семая усилилась вдвое. Поэт слышал хрип в своих легких. Он покрылся липким, прогорклым потом от напряжения и страха. Он проигрывал и не мог заставить себя думать. Управлять своим умом означало бороться врукопашную со зверем — огромным, злобным и сильным, сильнее его. Идаан, Адра и смерть хая перепутались с фишками на доске и потерялись. Андат изо всех сил рвался к свободе и забвению. Столько поколений поэтов его удерживало, и из-за Семая все кончится…
— Твой ход, — сказал андат.
— Не могу, — ответил Семай, и собственный голос показался ему далеким.
— Я подожду, сколько хочешь. Просто скажи мне, когда, по-твоему, станет легче.
— Ты знал, что так будет. Ты знал.
— У меня на хаос нюх, — согласился андат. — Твой ход.
Семай изучал доску, но все пути, что он видел, вели к проигрышу. Он закрыл глаза и тер их, пока в темноте не расцвели призрачные цветы. Когда он открыл глаза, легче не стало. Тошнотворно засосало под ложечкой: это проигрыш.
Позади раздался стук в дверь — словно из другого мира, из другой жизни.
— Я знаю, что ты там! Ты не поверишь! Пол-утхайема бегает с волдырями! Открывай!
— Баараф!
Семай не знал, как громко он позвал библиотекаря. Может, шепотом, а может, и криком. Во всяком случае, этого хватило, и Баараф оказался рядом. Толстяк побледнел и выпучил глаза.
— Что такое? Ты заболел? Боги!.. Семай, никуда не уходи. Не шевелись! Я приведу лекаря…
— Бумага. Принеси бумагу. И тушь.
— Твой ход! — закричал андат, и Баараф бросился с места.
— Поспеши, — добавил Семай.
Борьба длилась неделю, месяц, год, пока перед ним не возникла бумага с бруском туши. Семай уже не понимал, кричит на него андат в реальном мире или в их общем сознании. Игра тянула его к себе, засасывала, словно водоворот. Фишки приобретали новый смысл, на доску волнами накатывало смятение. Семай ухватился за одну мысль, и она переросла в уверенность.
Он не выдержит. Не переживет. Единственный выход — упростить противоречия, которые борются внутри него. Для всех в нем не хватит места. Нужно разрешить хотя бы одно. Если не исправить содеянное, то хотя бы положить этому конец.
Не позволяя себе ни печали, ни ужаса, ни вины, он написал записку — так кратко и ясно, как только мог. Буквы дрожали, слова не складывались. Идаан, семья Ваунёги, гальты. Семай записал все, что знал, короткими простыми фразами, уронил перо на пол и вложил бумагу в руку Баарафа.
— Маати. Отнеси Маати. Сейчас же.
Баараф прочитал письмо, и та кровь, что еще оставалась в его лице, отхлынула окончательно.
— Это… это не…
— Бегом! — закричал Семай, и Баараф умчался быстрее, чем побежал бы сам Семай. Унося в руках судьбу Идаан.
Семай закрыл глаза. Значит, с этим покончено. Решение принято. Теперь фишки станут просто фишками.
Он заставил себя вернуться к доске. Размягченный Камень замолчал. Буря была яростной, как никогда, но Семай обнаружил в себе новые силы. Он продумал все возможные пути и наконец двинул черную фишку вперед. Размягченный Камень тут же поставил белую фишку и преградил путь черной. Семай глубоко вдохнул и сдвинул черный камень на дальнем конце доски на одну клетку назад.
Андат растопырил толстые пальцы и замер. Буря дрогнула и спала. Он с сожалением улыбнулся и убрал руку. Нахмурил широкий лоб:
— Неплохая жертва.
Семай откинулся назад. Он весь дрожал от усталости, напряжения и чего-то еще, смутно связанного с бегом Баарафа среди ночи… Андат сдвинул фишку вперед. Ход очевидный и обреченный. Они должны были доиграть, но знали, что игра закончена. Семай сдвинул свою фишку.
— И все-таки она тебя любит, — сказал андат. — А ты поклялся ее защищать.
— Она убила двоих человек и подстроила убийство собственного отца.
— Ты ее любишь. Я знаю, что любишь.
— Я тоже знаю, — сказал Семай и после долгого молчании добавил: — Твой ход.
14
С юга пришел дождь. К середине утра просторное небо долины заполнилось белыми, желтыми и серыми клубами облаков. Когда невидимое солнце поднялось в зенит, на город как из опрокинутого ведра хлынул ливень. Черные мостовые стали руслами ручьев, покатые крыши — обрывами для водопадов. Маати сидел в отдельной комнате чайной и смотрел в окно. Светлые водяные брызги вселяли в поэта надежду. Посвежело; глиняная пиала стала заметней греть руки. Напротив, за деревянным столом, старший охранник Оты скреб красные точки на запястьях.
— Если будешь расчесывать, не заживет, — заметил Маати.
— Спасибо, бабуля! — отозвался Синдзя. — Однажды мне руку пронзило стрелой, и то не так болело.
— Половина людей в том зале пострадали не меньше.
— Мне в тысячу раз хуже. Те укусы — на них. Эти — на мне. По-моему, разница очевидна!