Ника Ракитина - ГОНИТВА
– Ну, давайте, давайте, я подпишу! – Кит устроил протокол на спину порученцу. Перо прорвало бумагу, чернила разбрызгались на мундир, настроение сделалось еще гаже – хотя вроде некуда. Не стоило соглашаться в ремонтеры[46]. И уж всяко не стоило проигрывать казенные деньги. И теперь дожидаться, что хозяин даст хоть половину коней под залог жениных драгоценностей. Что Кита будет ждать дома, думать не хотелось. Уж лучше пулю в лоб.
Спина порученца дрогнула, и хвостик вензеля ушел корявой загогулиной вниз.
– Стой смирно!
– Кусты, пан майор.
– Что кусты?
– Ветка дернулась.
Никита Михайлович поднял голову. Лоскутки ракит вдоль обрыва с серыми котиками на красных ветках гнулись и поскрипывали под апрельским ветром. В их голизне не мог бы спрятаться даже заяц.
– Пустое, – майор помахал бумагой в воздухе, чтобы чернила быстрее сохли. – На тебе. Пошел! Еще чаю принеси. Ах, холера…
Батурину становилось холодно, но уйти в сторожку, ловить на себе ехидные взгляды юнцов из блау-роты, слушать беспардонное хмыканье… Скорей бы уж приехали за телом – хоть половина пьяных ублюдков уберется. И тогда он вернется в дом. К вечеру непременно коней приведут, князь обещал… Ах, какие кони у Григория, какие кони! Мышастые, гнедые, каурые… С сухими ногами, крепкими бабками, широкими копытами… Зады поджарые, грудь широкая, шерсть лоснится. Хвосты и гривы вычесаны волосок к волоску. У скакунов под копытами земля поет, а глаза такие – ни одной бабе не сравниться!
Блаженно закатив очи, отступал Батурин шаг за шагом за угол, где был привязан его собственный серый в яблоки Байшус и лошади других офицеров. Блау-рота для себя умела выбрать лучшее. И майор с разбежавшимися глазами топтался у коновязи – ровно растерянный цыган, не знающий, которого украсть. Кони фыркали, сердясь на исходящий от Кита перегар, дергали поводья, грызлись меж собой, рыли землю копытами. И умиленный Батурин совсем не сразу услыхал за сторожкой шум.
– …Иди, мужичок, иди. Мертвый, так не все тебе равно?
– Паныч… – просительно и подобострастно. Кит сплюнул бы от отвращения, если б не почитал такое рядом с конями грехом. – Ласкаво прошу, слитуйтесь[47]! Отдайте тело.
Та-ак… Не померещилось порученцу, значит.
В противовес ночному куражу, да и будучи военным, Батурин с боязливой осторожностью выглянул из-за угла сторожки сквозь голые кусты. Прятаться за ними было все равно, что за растрепанным веником, но участников слишком поглотило действо, чтобы оглядываться на случайного зрителя.
Сутулый мужик в расхристанном кожухе стоял на коленях перед крылечком, едва не лобызая сапоги давешнего адъютанта. Тот же нервно постукивал стеком по голенищу и цедил, коверкая местную речь:
– Иди, мужичок, ступай.
Поодаль, комкая в руках треухи, толпились еще семеро таких же понурых мужиков. За ними горбатилась лошадка, запряженная в телегу с прелой соломой. "У, лейтвины! – подумал Кит яростно. – Довели животное…"
Одетый в кожух убираться не спешил. Подползал, хватался за сапоги, умильно заглядывал адъютанту в глаза. Двое других офицеров, привлеченные шумом, подпирали лощеного со спины, пьяно похохатывали, споря, успеет мужик расцеловать панский сапог или прежде получит по мордасам.
– Староста я, Случ-Мильчанский староста. Отдайте тело.
– Он тебе кто – сват, брат? – нервничал немец. – Что прицепился, как собака к репью?…
Батурин хмыкнул в усы.
Мужик поднял голову. Глаза у него оказались синие – и вовсе лишенные той рабской покорности, которую выражало тело.
– Он гонец, пане, – с редкостным достоинством ответил староста. – Грех тому, кто его убил, но трижды грех тому, кто не дает похоронить по-христиански.
Мужики закивали.
– Тьфу ты, Господи! – адъютант совсем по-бабьи плеснул ладонями по бедрам. – Ты что, меня не понимаешь?!
– Отдайте, господин ахвицер. Христом-Богом прошу.
"Еще немного, – подумал Кит с насмешкой, – и тут будет второе тело". И тут же пожал рыхлыми плечами и, словно умывая руки, потер одна о другую влажные перчатки. Стоять в засаде было весело. Было интересно, как этот хлыщ выкрутится из положения. А адъютант, словно следуя какому-то указанию, вел себя вежливо.
– Как тебя звать, мужик?
– Юрья.
– Послушай, Юрья, у тебя обычай, а у меня служба. Человек этот не своей смертью умер. И мы то обязаны расследовать, понятно?
Староста, не вставая с колен, кивнул.
– Должны тело в город отвезти, в анатомический театр.
– Куды?
Офицеры блау-роты громко рассмеялись.
– Туды… – передразнил один, пьяно осклабившись, – где его на члены разберут. Как в Та-Кем.
Мужики резко подались вперед. Лицо Юрьи потемнело.
– Вы… пан… не говорите так.
– Это отчего ж?
Сбоку Батурину был виден лишь офицерский профиль – медальный, с рыжими бакенбардами и недобрым зеленым глазом. Губы смеялись, а в глазу плавала мутная искра – как в изгибе налитой первачом бутыли.
– Грех.
– Да что ты все грехом в нос тыкаешь?
Смех, как это часто бывает у пьяных, перетек в мгновенный беспричинный гнев. Отпихнув адъютанта, разведя широкими плечами, зеленоглазый оторвал немаленького старосту от земли:
– Душу вытрясу. Валите отсюда, понял?!
– Ста-ах!!
Юрья, синея, хватал воздух ртом и никак не мог ухватить. Стах, как мешок, отбросил его в сторону мужиков.
– А то будешь там, где…
Стах, сделав неприличный жест, повернулся спиной – и вдруг повалился на закрытые двери. В пояснице торчали вилы. А в группке мужиков, как только что староста, синел лицом молодой паренек. Батурин отчетливо видел его дрожащие губы:
– Я не… не…
И все смешалось. Никто из офицеров даже выстрелить не успел.
Лейтава, Вильно, 1831, апрель
Утром того же дня Генрих Айзенвальд, человек по особым распоряжениям герцога Ингестрома ун Блау, в последний раз раскладывал на необъятном столе в своем кабинете бумаги, с шеневальдской дотошностью собранные для него какими-то неизвестными архивариусами, писарями, столоначальниками… Первый ряд заняли донесения из уголовной полиции Виленского, Двайнабургского и Ковенского поветов. И если виленцы без изысков обошлись хрусткой желтой бумагой, то остальные два отделения постарались блеснуть и подали каллиграфически исполненные отчеты на тонкой гаоляньской бумаге. Генрих усмехнулся неистребимому свойству чиновничьей натуры. И выложил второй ряд. В него попали сводная таблица блау-роты по собственно Вильне, а также Трокам, Ковно, Подвайнью и, отдельно, Краславке и Двайнабургу. Кроме таблицы блау-рота прислала краткий мемориал, в котором не просто перечисляла неясные случаи, но пыталась делать выводы по ним. Мемориал Генрих пока отложил – к выводам он собирался приходить сам. Вместо него во второй ряд угодили рапорта военных округов той же территориальной принадлежности. В третий ряд поместилась краткая докладная записка военной разведки и сведения, полученные из диацезий.