Аше Гарридо - Видимо-невидимо
— Что же, не встанет мой друг на ноги? — прошептал, смиряясь, Олесь.
Петро смотрел на Чорну, не отрываясь. Понял уже, кто перед ним, всю надежду, что непомерным грузом на Олеся возложил, направил теперь к темной гостье. Не дышал, слушал ее долгое молчание.
Пощадила Петра, первым ответила ему.
— Тебе без разницы. Живи, как есть — другой жизни все равно не бывает. Только как есть. А ты, Семигорич, много на себя взять хочешь. Я тебе сказала: не твое это дело. Если кто-то другой за это возьмется — с ним и говорить буду. А тебе больше нечего тут знать. Хорони своего последнего — и хватит глину изводить. Хорошая глина. Из такой свистулек наделать и всякое зло от жизни отпугивать, смерть удерживать подальше, пока ей срок не настал. А не… наоборот. Всё, пойду я. Еще этого приму, о нем не беспокойся. С остальными — если вдруг не понял чего — сам разбираться будешь. Ты.
— Так что же… — все еще не мог поверить в окончательный провал своего дела Олесь.
— Тебе обязательно, чтобы ты это сделал? Если не ты — то и конец всему?
Олесь помотал головой.
— Вот и выкинь из головы.
Сказала, развернулась и пошла вниз, по склону оврага, да и пропала там среди черных стволов на фоне черной земли.
Парни молча смотрели ей вслед, потом как очнулись: торопливо спустили в овраг волокушу, торопливо вырыли яму и забросали землей замешанную на живых соках — кровь Петра, пот Олеся — последнюю надежду. Торопливо выбрались из оврага: Олесь толкал Петрову доску, а тот и не возражал.
— Горилка-то есть у тебя? — спросил, обернувшись уже наверху, у кромки.
— Помянем, — согласился Олесь.
Звезда Матильда
Две не две, а тысячу с лишком — пока не сбилась со счета, а уж сколько раз она с него сбивалась… Может, и не было никакой тысячи. Который год был за день, который день — за год, поди разбери. Шла она за солнцем, долго шла по пустым землям и по населенным. Побирушкой, проституткой, поломойкой, водоноской, нянькой, плакальщицей — уж где чем можно было раздобыть кусок хлеба, чтобы утолить голод и продолжить путь. Маленький кусок живой человечьей плоти внутри ее неостывающей и почти вечной — вот и вся жизнь, что была тогда в ней, то ли год за годом, то ли день за днем. Всё, что она слышала — властный призыв хозяев, все более требовательный, гневный, разъяренный. Ничто снаружи не могло заглушить его, ни вой ветра, ни рев водопада, ни грохот лавины, ни треск, и гром, и гул, и звон войны, ни гогот одичавших мужчин, ни стон и вопль разоренных городов, ни вдовьи стенания, ни свадебная песня, ни плач младенца, нет, нет.
Но внутри мягко билось живое сердце, год за годом — час за часом — врастая в ее существование своей жизнью, и она как будто становилась неподвластной хозяйскому зову. Сердце помнило тихий голос свирели над снежными склонами родных пастбищ — и умело поднять его завесой вокруг Сурьи, заслоняя ее. И она не вернулась, хоть знала, что когда-нибудь они ее непременно себе вернут, и кара будет страшной. Но то когда еще — а жизнь сейчас. И как бы ни мучили, в конце непременно переплавят и перелепят. Значит, и памяти о муке не останется, как не оставалось памяти о прежней жизни никогда. А нет памяти — не было и муки, останется всегдашняя покорность и готовность исполнить любое, что велят — без понимания и чувства. Ведь сердце не вынесет той муки, а если и вынесет муку — не выживет в плавильне черного неба, а если бы и выжило… не оставят ей сердца, выгнут ракитовой веткой над бездной, надрежут бледным ногтем натянутую кожу, переломят хрупкие ребра, вынут маленькую жизнь, раздавят в ледяных пальцах. Морознее земного мороза дыхание Господ, ледянее льда их плоть — вмиг станет прахом иссушенная невозможным холодом человечья плоть, и стряхнут прах с пальцев, и подуют на них…
Накативший ужас лишал разумения. Сурья забивалась в пещеры, в подвалы, под мосты и под повозки, когда вокруг простиралась степь и некуда было забиться, словно надеялась там укрыться от хозяев. Когда отпускало, выбиралась под небо и шла дальше. Не считала, сколько раз ее — нищую — грабили, сколько раз бросали истерзанную и убитую. Вставала и дальше шла — и некуда было ей идти, потому что ни на земле, ни в небесах не было у нее ни дома, ни любви, ни родни. Сердце только берегла и шла, шла, лишь бы не оставаться на одном месте, как будто бродячую ее труднее будет найти… Рассудок молчал, сердце плакало, Сурья шла.
Пока однажды не вспомнила родни своей в небесах.
Что там они, в небе, великие, сияющие, огромные, больше всей земли, ярче всех ее огней, крохотной бессильной Сурье — братья, но не по человеческим меркам. У человеков мать и отец каждый раз создают дитя заново, каждый раз рождают разное. У звезд не так. У звезд — как если бы был великий, больше всего на свете, человек, и разделили бы его на тысячи и тысячи частей, и каждая часть была бы отдельным человеком — вот тогда были бы люди братья, как звезды.
И ведь Сурья — одна из них, настоящая, брат во всей полноте звездного братства.
Только вот не знают о ней братья, ибо украдена была толика звездного воска при сотворении звезд, и нет у нее имени среди звезд, нет памяти о ней и не знают братья о своей потере.
А если им рассказать?
Разве все звезды неба не смогут защитить своего крохотного брата Сурью от злых Господ, от беспощадной их, от неизбывной их власти над ней? Ведь она принадлежит звездам, как они сами принадлежат себе, точно так же. И не могут Господа взять ее себе — нет у них права. Только силой, большей, чем сила крохотной Сурьи, они ее держат. А если братья-звезды встанут за нее?
Сурья, как подумала об этом, вся задрожала.
Задрожала, вскочила на ноги, уронив недоеденную краюшку, огляделась вокруг. Увидела, как не сама сюда пришла, неожиданное: буйные кудри виноградников по левую и по правую сторону от желтой дороги, с одной стороны вдалеке красновато-коричневые крыши над белыми домиками, сгрудившимися вокруг колокольни, с другой стороны — всё дорогу и дорогу и на фоне светлого неба — высокую гору, словно какая-то часть земли вдруг рванулась к небесам, не достала, но и от своего не отступилась, так и застыла в этом полете на полпути к небу.
И Сурья кинулась к этой горе, пробежав два шага, вернулась, подобрала свою краюшку и побежала дальше, на ходу откусывая и глотая тугой кислый хлеб.
Там, наверху, там она будет ближе к небу, ближе к Господам… Но, может быть, оттуда она сумеет докричаться до братьев-звезд?
Бежать ей пришлось долго, сердце колотилось — проклятое сердце, во всем противящееся ее телу, не знающему усталости и слабости. Из-за этого куска человеческого мяса, устроившего себе гнездо в ее звездной плоти, заставившего ее звездную плоть страдать и изнемогать вместе с ним, Сурья сбила ноги, запыхалась и едва вскарабкалась по крутому склону горы. И пришлось, добравшись до вожделенной вершины, лечь на камни и долго, терпеливо — нетерпеливо не вышло — переводить дыхание.