Ксения Медведевич - Сторож брату своему
Проводив глазами шлепающего задниками туфель сына, Зубейда мрачно склонила голову. Занавес за халифом упал, шаркающие шаги — и гулкий дробот каблучков гуляма — постепенно затихли в длинных переходах.
Каср-аль-Хульд, Дворец Вечности, супруг подарил ей незадолго до смерти, и с самого начала дворец казался женщине великоват. Зубейда чувствовала себя в лабиринте комнат и двориков как в платье с плеча свекрови — хотя, конечно, любимая и почитаемая супруга халифа никогда не носила чужих передаренных платьев.
Мать Харуна предпочитала жить в Баб-аз-Захабе, сердце интриг и дворцовой жизни, и не давала сыновьям и шагу ступить без своего одобрения.
Когда свекровь умерла, Зубейда молча выслушала рассказ о похоронной процессии: Харун шел по осенней грязи босиком, плечом, наравне с простыми носильщиками, подпирая платформу с гробом. Зубейда послушала-послушала — да и вздохнула с облегчением. О матери Харуна ходили самые разные слухи. Некоторые договаривались до того, что она велела отравить своего старшего сына — ибо аль-Хади как халиф ее не устраивал: мол, слишком много воли брал да мать не слушался. Кто-то говорил, что его отравили грушей. Кто-то шептал, что госпожа Хайзуран велела пойти к сыну доверенной рабыне, взять подушку, положить на лицо и не слезать, пока тот не помрет. А кто-то плел, что аль-Хади, мол, и вовсе не хотели травить, а рабыня несла грушу с ядом для своей соперницы, халиф увидел ее с подносом из окна, захотел отведать груши, да так и помер из-за чужой зависти.
Но теперь Хайзуран была уж девять лет как мертва — а Зубейда свободна от ее опеки. И ревности. Вот только разделить долгожданную свободу ей было не с кем — ар-Рашид лежал в пыльном вилаяте под стенами Фаленсийа, там, где его застала смерть.
Ей рассказали, что Харун почувствовал приближение смерти — черная немочь грызла ему внутренности уже давно, и уже добралась до паха, — и приказал остановить караван. И к вечеру умер в пыльном сухом саду под пожелтевшей яблоней — дом, в котором он решил ночевать, стоял давно заброшенный. Гулямы выломали старую дверь, обернули тело саваном, положили на рассохшиеся доски и зарыли у корней дерева. По прошествии нескольких месяцев после смерти супруга Зубейда приказала снести дом и на его месте возвести мазар, а у спиленного дерева — корни она не решилась трогать, чтобы не потревожить тело, — положить плиту мервского мрамора. Ей говорили, что мазар стоит заброшенный и пустой. Зато над гробницей погибшего в этом злосчастном городе Али ар-Рида возвели огромную мечеть с лазоревыми куполами, и в ней не смолкают молитвы паломников и возгласы дервишей. Еще ей рассказывали, что вилаят около мечети имама ар-Рида давно перестал быть захудалой деревушкой и разросся в целый городок. Его назвали Мешхед — Место Мученичества, и там уже целых четыре караван-сарая и два рынка. А что — люди тысячами приходили поклониться могиле праведника, паломникам нужно было есть-пить и где-то останавливаться. Поговаривали, что если дела пойдут так и дальше, Мешхед превратится в подлинную столицу Бану Курайш, а Фаленсийа окончательно захиреет. После той страшной осады город так и не оправился, а дворец, где Али ар-Рид претерпел мученическую гибель от рук нечестивого нерегиля, и вовсе стал проклятым местом…
Вспомнив про нерегиля, Зубейда нахмурилась еще сильнее и затеребила подвески на кованом кольце серьги — как только она могла их носить, эта легендарная Айша, тяжесть-то какая, литое, не дутое ведь золото…
Вспомнив про Айшу, Зубейда опять обратилась мыслями к треклятому нерегилю — и, громко вздохнув, обернулась к занавесу под аркой. Из соседнего покоя доносился веселый девичий гомон — конечно, на фарси.
— Мараджил!.. Сестрица!.. — громко крикнула Ситт-Зубейда.
Стрекот парсиянок многократно усилился, зазвенели браслеты, затопотали босые маленькие ножки, зашелестели ткани. Занавес поднялся, являя взору госпожи Зубейды ту, что когда-то давно, невообразимо давно — два десятка лет прошло, поди ж ты! — была ее главной соперницей, голубым глазом[1], бедствием и ночной змеей.
— Ушел?.. — с порога засмеялась Мараджил. — Хочешь винограду? Куланджарский, у вас такой не растет!
Расшитый золотыми цветами шелк переливался у нее на плечах, апельсинового цвета юбка мела ковры, а концы широченного кушака спускались почти до подола. Перебирая жемчужины на поясе, Мараджил локтем оперлась о колонну. Перья фазана над эгреткой парчовой шапочки задорно колыхались, белые зубы сверкали, а черные — ни единого седого волоса, это в тридцать-то шесть лет! — локоны на висках по-змеиному круглились.
Смерив завистливым взглядом по-девичьи тонкий стан парсиянки, Зубейда тяжело вздохнула:
— И как это ты не полнеешь, сестрица?
И с сожалением откусила от очередного финика.
Мараджил звонко расхохоталась.
— Легко тебе смеяться, — пробурчала Ситт-Зубейда и надулась.
— Ну, будет тебе, матушка, — ласково улыбнулась Мараджил, почтительно присаживаясь на самую маленькую подушку.
«Матушка».
Тут Зубейда не смогла сдержать ответной улыбки и расплылась лицом почти против воли.
Мараджил придумала ей это прозвище все те же двадцать с лишним лет назад, — когда хлопающим рукавами вихрем вторглась в покои харима и полностью и безраздельно завладела сердцем Харуна и ночной крышей дворца. «Примите знак почтения от ничтожной рабыни, матушка», — написала парсиянка. И передала здоровенную дыню и мохнатого хомяка. Зубейда тогда кормила грудью дочку и воистину походила на масляный шарик. Завидев пухлые щеки зверька и оценив размеры дыни, она пришла в дикую ярость. Супруга халифа выкинула во двор все ларцы с платьями — те не сходились после родов, но Зубейде почему-то казалось, что еще чуть-чуть, и она в них влезет. Вслед за ларцами она выкинула посланного с письмом от Харуна евнуха. «Или я — или она!». Зубейда орала и топала ногами, пугая младенца и невольниц. Харун примчался как был, распоясанный — и с мокрыми после любовных игр с Мараджил шальварами. Отчаявшись вымолить прощение — отослать дерзкую рабыню он отказался наотрез — ар-Рашид уединился во Дворце вечности. Он велел постелить себе на террасе и отправил к ненаглядной супруге наглеца, пропойцу и гения Абу Нуваса. Стихоплет пришел к ней под занавеску и, тренькая на тунбуре, завел рассказ про то, как Харун то, да Харун се, да помните ли, прекрасная госпожа, как вы однажды купались в пруду под сплетенными ветвями жасмина, и халиф увидел вас обнаженной, и как он не смог найтись со стихами, а потом, пораженный вашей красотой, выговорил:
Погибель очи увидали,
В разлуке гибну от печали.
И он не знал, что сказать после этого, и позвал меня, ничтожного Абу Нуваса, и я дополнил его бейт своими: