Ольга Григорьева - Ладога
Клемень и без того крепким умом не отличался, а теперь вовсе озверел. Оно понятно – что жену лупцевать, когда стоит да смеется на пороге ее полюбовник?!
Дверь чуть вместе с притолкой не вылетела – так распахнулась… Клемень вывалился на крыльцо, уставился осоловевшими от гнева да медовухи глазами на меня, а потом по толпе ими зашарил – никак не мог понять, кто над ним издевался… Тут меня ум-то и покинул… Не мудрено ошалеть со страху, когда нависает над тобой детина в полтора аршина ростом да хочет тебя живьем в землю врыть…
Поморгал я на него глазами, да и ляпнул:
– Доброго здоровья тебе, хозяин…
Глупее не придумаешь, но с перепугу и большую глупость сотворить недолго.
Голосок меня подвел – засипел. Клемень понял – обманули, рыкнул, ринулся на меня. Боги страшного не попустили – попятился я да зацепился за щербину в доске, шлепнулся наземь. А Клемень мимо пролетел – родичам в руки. Те долго думать и мяться не стали – съездили пару раз по осоловевшей роже да скрутили буяну ручищи за спиной… Я на них глядел, холодным потом обливался, не замечал одобрительных взглядов, на меня устремленных…
Хорек поволок бесчувственное тело отца обратно в избу, народ расходиться стал, о моей хитрости болтая, как вдруг выскочила из избы женщина. Маленькая, измятая, с кровавыми пятнами на рваном сернике – не сразу и признал в ней Сипачиху.
– Миленький, – бухнулась мне в ноги, – родимый! Да хранят тебя боги!
– Мама! – Хорек отца бросил, к ней подскочил.
– Кланяйся, сынок! Кланяйся… – гнула она его голову исцарапанными в кровь руками.
Хорек поднял ее заботливо, повел к крыльцу, а у самого порога оглянулся:
– Прости за прежнее. Коли нужда какая будет – обращайся, не подведу.
Он, и верно, начал за мной тенью ходить, любых обидчиков отваживать, да только перестали меня обижать. Слухи у нас, в Приболотье, что ветер – летят, не усмотришь. Вскоре по всем печищам расползлась весть о новом мудреце, что самого большого мужика повалил… Я поверить не мог, как быстро из убогого и никчемного в мудреца превратился, лишь дивился непостижимости людской…
А люди ко мне приходить стали. Кто с бедой, кто за советом, а кто просто о жизни посудачить, вопросы задать. Я тушевался сперва, а после привык, даже загордился собой – таким нужным человеком стал! Старик про удачи мои слушал с полатей – хворый лежал, – улыбался в бороду. Так и помер с улыбкой…
А едва умер он – позвали меня к Старейшине.
Горе глаза застит – не видел я, когда шел, ни роскоши, ни простора в доме Старейшины. Да и челяди, за спиной шепчущейся, не замечал… Очнулся лишь от властного голоса, словно гром надо мной прогремевшего. Вскинул голову, утер слезы с глаз и обомлел. Сидел передо мной сам Старейшина – могучий, грозный, всеми приболотными печищами почитаемый… Мало того что сам он страшил, так еще нависала над его головой оскаленная волчья пасть, словно предупреждая – не любит здешний хозяин шутить и болтать попусту.
А у ног мужа пристроилась невысокая ладная женщина. Глаза теплые, фигура мягкая, кожа – бархат заморский! Все ведали – жена у Старейшины красавица, да мне ее видеть не доводилось прежде, вот и остолбенел от такой красы…
– Наслышаны мы о твоем горе. – Голос у Правящей оказался глубоким, ласковым. Грел, будто весеннее солнышко, без жара. – Плачем с тобою вместе, но не для печали звали тебя – для радости…
Я плохо соображал, хлопал глазами, пялился на оскаленную волчью морду. Женщина улыбнулась, продолжила:
– Вчера, на заре, разрешилась я от бремени. И, уже не сдерживая гордость, закончила:
– Мальчиком!
А я, собой занятый, и не знал ничего!
Старейшина остановил ее, едва шевельнув пальцами.
– Боги сжалились – подарили мне сына, когда уж совсем отчаялся. Он для меня – божий дар. Люди о тебе многое болтают, славят и ум твой, и смекалку. Тебе и честь оказываю – нареку сына тем именем, какое изберешь! Да учить его будешь всему, чему сам учен!
Он смотрел пристально, буравил взором, словно ждал от меня чего-то… Чего?
Я силился уразуметь и не мог. Горе еще сжимало сердце, а, радость поверх него легла – вовсе примяла…
– Благодари, тупица! – цыкнули откуда-то сзади. Я оглянулся… Поплыли стены, смешались лица, даже боли от падения не почуял. Очнулся я в опустевшем доме Старика. Качалось пред глазами сморщенное лицо Сновидицы, пахло травами. Захотелось рассказать ей все, да язык не слушался.
Она заговорила первой:
– Эх, Хитрец, неведомо, спас тебя Старейшина иль погубил. Даже я не знаю. Ведаю только, что этому мальчику имя не надобно. Много у него будет имен, но ты все же потешь Старейшину, назови ребенка Славеном – и звучно, и красиво…
– Каких имен? Почему много? – удалось прохрипеть мне. Сновидица бережно приподняла мою голову, поднесла к губам чашку с зельем.
– Пей, пей да не слушай глупую ведьму.
Я покорно всосал внутрь отвратительную вонючую жидкость. Отлегла тяжесть с души, поплыли перед глазами видения…
Снился мне Старик в призрачно-белых одеждах. «Славен, – говорил он и улыбался. – Славен…»
А наутро проснулся я уже с именем на устах. Старейшине оно глянулось – мял его на слух и так, и этак, прикидывал: «Славен, Славен, Славен…»
– Верно болтают люди – умен ты, – сказал наконец. – Быть тебе при моем сыне наставником…
Разве мог я когда о такой чести мечтать?! Не мудрено, что всю душу в мальчонку вкладывал, – самолюбие да тщеславие свое тешил.
Славен рос быстро. Года летели словно птицы – вроде только что были рядом, глядь – а уж едва виднеются за облаками…
Как вышло, что привязался я к упрямому, умному и своенравному мальчишке? Как растопил он мое сердце, чем сломал лед, от других отделяющий? Может, случилось это, когда потерял он мать и прибежал ко мне – испуганный, дрожащий, но по-прежнему упрямый? Он так и не заплакал тогда… По-своему, по-мальчишечьи боролся со смертью, родительницу отобравшей, и победил, пусть хоть в малом…
Были те годы для меня будто медовуха перепревшая, сладкими – опять любил, и горькими – таил от всех эту любовь. Славен был сыном Старейшины; как смел я мечтать, чтоб стал он моим сыном? Вновь я начал бояться: не за себя – за него, молодого, горячего, несмышленого…
Верно, потому и дрогнуло недобрым предчувствием сердце в ту страшную ночь, когда завопила Сновидица, людей к кострищу собирая… Сжалось, беду чуя…
СЛАВЕН
Голос у нашей Сновидицы – что охотничий рог, коим по весне оленьих маток призывают. Уж если заголосит она – все печище на ноги поднимется и сбежится слушать, о чем орет старуха. На что отец мой удал да смел был, а услышал средь ночи ее вопли – вскочил, заозирался испуганно. Редко Сновидица о добром вещала, чаще беды да неудачи предрекала. А в эту ночь и вовсе спятила.