Ольга Григорьева - Ладога
– Назовите мальчика Хитрецом. Туман ему отец родной, вода – матушка. Это имя не я – они мальчонке дали…
– Что ж это за имя? – зашептались люди. – Разве так любимого первенца нарекают?
– Сами меня просили, – пожала плечами Сновидица. – А в утешение скажу – не быть мальчишке здоровым и сильным, зато быть всеми уважаемым!
Слышавшие ее засмеялись. У нас более почитаемых, чем удачливые охотники, не найдешь, хоть все Приболотье обойди. А какой охотник без силы да здоровья?
– Впрямь Хитрецом уродиться надобно, чтоб без крепости и сноровки уважаемым стать! – хохотали родичи, а Сновидица обиделась:
– Глупцы! Вы уж гнить будете, а он – облака двигать да с каждым месяцем нарождаться! Быть ему Бессмертным!
Когда Бессмертных упоминают, тут уже не до смеха, но все же ведунье не поверили.
Правильно не поверили – текло время, неслись годы, а лишь одно ее предсказание сбывалось – не водилось у меня силы и здоровья… Мать, сидя на крылечке, плакала, утирала соленые слезы расписным рукавом, когда видела, как чужие малыши по лесам бегают да легкими луками балуются, а я в избе сижу, носом хлюпаю, слабой грудью дохаю… Никто со мной не водился, не сроднился я с погодками, видать, оттого и боялся всех, шарахался от них, словно нежить, прятался под лавку, сверкал оттуда испуганными глазами и вылезать не желал, покуда не закрывалась за гостем дверь… Мальчишки уж сами в леса за малой дичью ходили, а я и лук натянуть толком не умел.
Отец терпел-терпел и не выдержал – отлупил меня так, что вся спина болела. Отхлестал с приговорами о нерадивости и глупости моей… Я брыкался под отцовым прутом, мать звал… Она, может, и заступилась бы, да самой невтерпеж стало насмешки сносить, на чужих детишек, здоровьем не обделенных, с крылечка любоваться. От горя-печали злилась на меня, ругала, а затем по мужнину примеру и поколачивать начала, заставляя хоть нос на двор высунуть. Лишь без толку… Для меня страшней врагов не было, чем ребятня, издевками донимающая. Стоило им углядеть меня – налетали вороньем, бежали следом, кричали:
– Глянь-ка, Домовик вылез!
– А что ж он хилый-то такой?
– Да у него исполох все здоровье унес!
– Ой, гляньте, девочки, какой заморыш!
– А ты за такого замуж пошла бы?
– Да я уж лучше за Лешака – тот хоть света дневного не пугается, штаны со страху не мочит!
Резвились они, точно молодые зверьки, потешались, пока не выскакивала на двор озлобленная мать и не гнала всех долой.
С обиды она не разбирала даже, чем лупит да куда попадает, – ребятня удирала с воплями, прихрамывая и прихватываясь за побитые бока… А я опять в избу уползал – там хоть косился недобро отец, а не смеялся никто…
Садился я в угол, крутил деревянные куклы и вспоминал духов лесных, о коих дети болтали. Казались они мне могучими, грозными, но, под лавкой сидя, я сильнее оказывался – повелевал ими, трепал косматые бороды, ставил на колени… Мать едва могла меня от игры оторвать – не желал я покидать мир, где был не заморышем жалким – повелителем могучим, не хотел в свою страшную детскую жизнь возвращаться…
И взрослеть не хотел, да время не умолишь, не придержишь – становился старше… Уж и под лавку не влезал, и на двор выходил помалу – старились родители, ухода требовали… А более всего желали они женить меня. Только где такую дуру сыщешь, чтоб за убогого замуж пошла? Не дождались мать с отцом внуков – померли…
Хоронили их всем печищем, три дня тризновали… Впервые тогда довелось мне на люди показаться, впервые насмешек не услышать… Но в молодые годы свое горе быстро забывается, а чужое – того быстрее, и, спустя немного, посыпались смешки и задоринки с прежней силой… Только некому было теперь за меня заступаться…
Старшие малолеток ругали – нехорошо, мол, убогого обижать, а они, потирая ученые родителями места, оправдывались:
– Что он, словно блазень, без дела шастает, на чужом горбу живет? Хоть бы дрова колол, коли ничего другого не умеет!
Ответить на это ничего не мог – не было у меня дела. Семи дней не проходило, чтоб не валился я на полати в горячечном угаре, не кашлял под Грудницей. Даже Сновидицыны заговоры с отварами травяными мало помогали.
– Тебе, малец, побольше по лесу ходить надобно да ночами под девичьими окнами песни петь – хворь и отступит… – говорила она, натирая мою тощую грудь топленым свиным жиром. – Лес да любовь любую Лихорадку отвадят…
Сухие маленькие ладони крепко терли-драли кожу, наполняли тело нежным теплом… Я бы и рад был ее послушаться, но пугал меня лес – помнились духи, коих еще малышом выдумал, коим бороды трепал… А что, как услышали мои игры, затаили обиду, ждут, когда на расправу приду?
Не мог я от таких мыслей отделаться – едва ступал под темные зеленые своды, зажимало страхом горло, не хватало воздуха…
– Нет тебе здесь жизни, – вновь вздыхала Сновидица, вливая мне в рот густое ароматное зарево. – Но не печалься – придет время, проведет тебя на кромку речная берегиня, там окупятся твои мучения сторицей…
Про кромку я ничего не ведал, а слушать ее любил – хотелось верить, что хоть где-то сильным буду.
Была мне Сновидица словно тетка родная, да только года со смерти матери моей не прошло – выгнали ее из печища… Те времена мне других лучше запомнились. Дня не проходило без чьей-нибудь смерти, ночи – без криков и плача… Родичи, от болезней и смертей одурев, на меня косо глядели: обидно было – я, никчемный, живу, а умелые да ловкие десятками от неведомой хвори и Болотных Духов гибнут. Некому было согреть меня да пожалеть…
Когда вернулась Сновидица я, хоть и еле дышал от кашля, первым ее встречать выбежал. Выбежал, да так и обомлел – предала она меня! Отдала свою любовь глуздырю несмышленому со странным нечеловечьим взглядом. Все видели, как она его к себе прижимала; попробуй-ка обидь – глаза выцарапает! Меня не заметила даже, прошла мимо со своей драгоценной ношей.
– Чужак… Чужак… – шептались бабы, а мне это слово было что бальзам на рану – пусть ненавидят его, пусть гонят, как меня гнали! Последнее тепло он у меня украл, последнюю веру!
Его и гнали, и ненавидели, а пуще боялись – дикий рос мальчонка, словно нежить болотная. Прятался от чужих глаз, да не так, как я. Страха не ведал… Пяти лет один в трясины ходил, а на тех, что донимали, цыкал зло. Все ему врагами были, но задевать опасались – мал волчок, а зубки острые, может и поранить ненароком…
Я злился на мальчишку и страшился его… А больше – завидовал. От зависти и решил хоть в чем-то его лучше стать – добыл из отцова сундука телятину с вырезными рунами, принялся втихаря грамоте учиться. Дело у меня не сразу и не споро, но двинулось – освоил помаленьку значки непонятные, коими пестрела телятина, в слова их складывать навострился…