Аше Гарридо - Видимо-невидимо
Но я всё равно люблю накрутить горшков, макитр, глечиков носатых, да и свезти на рынок в Суматоху или еще куда — там добрые люди сидят в рядах, денег не спрячут, за труды только и за место возьмут, а мою долю всю до грошика выдадут. Хорошо.
Мнится мне, и человек так же образуется? Кто-то вдавливает нутро вглубь, и от этого выше тянутся стенки, а потом выглаживает, выстругивает всю оболочку. И вот таков человек при рождении своем: ладен и пуст. И наполняют его сначала добрые люди — родители, а после кто во что горазд, и сам человек в этом деле не последний.
А что мастер с высмотренного места кормится — это правильно, потому что без мастерского труда ежедневного, кропотливого, нудного, без терпения и маеты, без затворничества, когда лишний раз побоишься росточки без присмотра оставить — не было бы никакой новой земли, на которой добрые люди нынче хлеб растят и гусей пасут, а жили бы впроголодь по родным углам да в такой тесноте, что хуже обиды. А при таком деле, что ежедневного труда требует, где уж мастеру на пропитание зарабатывать другим ремеслом? Да и незачем — его ремесло при нем, ясное дело.
Так что эти глинятки мне — и свистелки, и дуделки, и птички, и коники, и важные макитры, и хозяйственные глечики, и щеголи-куманцы — для радости, а еще потому что всякое с человеком бывает. Завтра попадет злая соринка в глаз — и поминай как звали мастера-смотрителя. Погаснет свет небесный, на том мое дело и кончится. Приду тогда в Триполье мое, или в Райдугу, или еще куда. Или вот Орехова уже будет жива и людом полниться. Приду, стало быть, попрошу крова и подмоги. Старое добро помнят, кров дадут, не откажут, а только старым добром новую радость не купишь. Чтоб не быть добрым людям поперек жизни — отложена у меня копеечка, на прокорм хватит. А там, глядишь, и свистульку какую детям на забаву, а то и посудину смастерю. Да хоть местному гончару помогу глину месить. Слышал я, слепцы умеют руками видеть — а рукам моим ни силы, ни уменья не занимать.
Нет, я не то чтобы день и ночь всё об этом думаю, покалечиться боюсь. Нет… Так только, находит порой, когда на жильца моего смотрю. Уж на что парень весь собой удался, а пришла беда — и пропал. Вроде и жив человек, а вроде и лучше бы помереть. Не поймешь, как тут лучше.
На ярмарку
В то лето Олесь Семигорич, достроив Райдугу, взялся сам отвезти свой товар до ярмарки. На небольшом отдалении от мастерова двора уже обустроили перевоз и первые жители уже селились по этому краю, строили шалаши и загоны, огораживали огороды и косили траву, выпускали на луга коз и гусей. Трещали ветки и стучали топоры, свистели хищно блестящие косы, живность кричала на разные голоса, сверху бранились и божились люди. Становилось шумно и пестро, наступала пора сниматься с насиженного места и подыскивать себе новое — новое жилье, новую работу, новую жизнь. Двух одинаковых мест не строит мастер, говорят, хотя все они чем-то похожи будут у него. Как и сам мастер каждый день в другом настроении бывает, а все один и тот же человек.
Вроде от шума и суеты бежать решился Олесь Семигорич, только вот бежал прямиком на ярмарку. Выбрал из новоприбывших самого справного хозяина и предложил ему обмен: готовый мастеров дом на доставку мастерова добра через перевоз в Дорожки. Погрузил в запряженный волами воз свои изделия, тщательно укутанные в солому, разобранный гончарный круг, к которому давно приладился, попрощался с печью своей, которой вряд ли еще когда придется заключить во чреве огнь пылающий — разве только заведется в Райдуге свой гончар да станет нанимать печь у нового хозяина, если тот еще не порушит ее к тому времени. Остальные-то пожитки невелики были у мастера, решил обзавестись на ярмарке обновками, а так только свитка была прошлогодняя всего, а вот сапоги сносились — и новых не брал, ждал каникул и ярмарки.
Сразу за перевозом — дорога, от перевоза к ней протоптано-проезжено, а сама рядом лежит, а по ней мимо перевоза жизнь идет: шумная, яркая, пыльная, ногами топает, колесами катится. Ватаги парней — на ярмарку гулять, хозяева с товаром — торговать добрым людям на пользу, себе на выгоду. Вереницы нищих слепцов продвигаются по обочине, ведомые мальчишками-поводырями. Толкутся в пыли, кричат, бурлят — и все-таки, как бурная река, кипящая водоворотами, все же катится вперед, так и люди на дороге катятся и текут в одну сторону, к ярмарке в Дорожках.
Олесь аж зажмурился: столько народу во всей Райдуге еще не поселилось, сколько предстало перед ним враз на торговой дороге. В одной Суматохе в праздничный день перед ратушей, может, и гуляет столько народа — а ведь сколько-то уже прошло и сколько-то еще пройдет, нагоняя этих, торопясь попасть на торжище. Неожиданно для себя Олесь почувствовал радость. Это в Райдуге люди на него дивились, кто таращился во все глаза, кто нарочно отворачивался, едва скользнув взглядом, чтобы не показаться навязчивым, а все же каждый хоть прямо, хоть исподтишка разглядывал мастера, устроившего место. Там все по шалашам-палаткам да землянкам селились попервой, одна его хата стояла — беленые к лету стены, соломенная стриха на четыре ската, плетень вокруг. Сразу видно было, кто здесь мастер, кто здесь жил до всех. Потому и не спрятаться было от людей, от их взглядов — и почтительных, и сочувствующих, и благодарных, и завистливых. Вот чем утомился мастер в заселяемой Райдуге, вот что ему там поперек души встало, вот от чего бежал! А здесь, на дороге, встав между других возов, их воз потерялся совершенно, а что мастер на возу — так на мастере и не написано, а и было бы написано не всякий прочитает. И поняв свою потерянность и почти безликость здесь, на бурливой ярмарочной дороге, Олесь Семигорич вздохнул полной грудью, наглотался пыли пополам с полынной горечью и сладостью тимьяна — и закашлялся аж до слез.
Человек на доске терпеливо пробирался по самой обочине — отталкивался коротким шестом, что твой паромщик, пропускал теснившие его возы, пропускал торопливых прохожих, то и дело натыкавшихся на доску, перепрыгивавших ее, не скупясь на грубое слово. Его неподвижные ноги лежали перед ним на доске, и видно было по их положению, что человек не чувствует неудобства в них, вообще не чувствует их.
И весь — от бессильных бесполезных ног, до крепких ловких рук, которыми он толкался при помощи короткого шестка, до темных вьющихся волос, сбившихся в шапку на его голове, которой он то и дело крутил, озираясь, выискивая лазейки в текущей вокруг толпе, и до напряженного хмурого лица его он был покрыт белесой пылью и, кажется, дышал ею одной, потому что там, где он передвигался, пыль стояла облаками, клубилась и кипела.