Юлия Тулянская - Двери весны
В первый же раз, когда она снова пришла ко мне — вернее, во двор. Она шла с сумкой, в которой лежали пакеты молока. Села на горку и закурила. И тогда я подошел совсем близко и показал ей, как растут лопухи в лесном овраге, как течет по дну ручей. Девушка закрыла глаза и мысленно пошла по руслу ручья — оказалась в моей памяти. Она думала, что просто замечталась о чем-то и видит яркие образы.
Я стал часто видеть ее. Наверно, ей нравились мои образы-рассказы, ну и еще — все-таки мой двор лежал на ее пути откуда-то — куда-то. Она шла мимо палисадника одна, засматриваясь на розы и шиповник, и — думая, что никто не слышит — говорила с ними. 'Какие вы классные… вы уже расцвели…' Она трогала их руками, наклоняла высокие ветки кустов, нюхала и смотрела, и очень редко рвала — один или два цветка, как будто на память. И я стал их растить для нее — особенно.
Еще она часто, проходя мимо, оборачивалась к тополю и кивала ему:
— Привет, Дворик.
Она чувствует все.
Иногда она приходит с теми же двумя подругами. Черноволосая, которая бросила мне стаканчик, громко говорит о непонятных мне вещах и смеется. Еще одна — с короткой рыжей стрижкой, больше молчит и курит сигарету за сигаретой. А та, кого я жду, — она и с ними думает о розах и о моем тополе. А я показываю ей картины весеннего леса, которые сам помню. Она не понимает, откуда они — но я знаю, что она их видит.
Дина
Когда брат Сережа подрос, я стала с ним играть. Он меня видел, и мы часто бродили с ним в кустах, за домом, у гаражей и зимой на маленькой ледяной горке. А еще я помогала ему найти кота — но об этом расскажу в другой раз. И еще мы часами сидели с ним на дереве (о чем я тоже расскажу позже).
Все дети двора — и Таня, и Алиса, и Вера — с которыми я играла до падения с качелей, и мой бывший сосед Олег — лазили на это дерево, обычный американский клен. Пять стволов расходились, как спицы полураскрытого зонтика, из земли, наверху разделяясь на развилки и пуская толстые ветки. Можно было сидеть на развилках, на ветках, на наклонном стволе — и при этом оставаться лицом друг к другу. Дети сидели там часами, рассказывая анекдоты, страшные истории или распевая какие-то песни — про Олю, которую убили ножиком, про тетеньку, которая зачем-то убила своих детей тоже ножиком, и про еще какие-то убийства и несчастную любовь, и про то, как 'в зале горько все рыдали'. Таких песен очень много знали старшие девчонки — они привозили их из летних лагерей. Они росли с каждым годом, и были уже не те, с кем я сидела в песочнице до случая с качелями.
Я тоже росла. Почему — не знаю, но Сирень и Сквер, и Рябина (это подруга Сирени и Сквера, которая со мной сильно подружилась) сказали, что пусть я расту — это хорошо. Я буду как они, но стареть, как люди, не буду.
Они не стареют — вон Рябине уже семьсот лет. Когда мне это сказали, я вытаращила глаза:
— А моей бабушке шестьдесят. Семьсот — это сколько?
— Семь раз по сто.
— Но таких старых не бывает.
Мои друзья засмеялись и сказали, что Скверу намного больше.
Все они раньше жили в лесах, в оврагах, в полях. Почему они пришли в город? Или город пришел к ним? Они отвечали просто:
— Здесь надо быть.
Кому надо, почему, зачем? Кому надо? — спрашивала я.
— Городу надо, — говорили они.
— А кто город?
— Мы — город… Мы — дворы, — отвечали они неясно.
И я тоже стала частью города, частью дворов.
Я слушала разговоры старших. Они говорили о том, кто жил в дубовой роще на окраине города (его называли Дуб). Вернее, не на окраине. Окраина там когда-то была — а теперь роща лежала между старой частью города и новой, которую построили на лугу. Остатки луга еще оставались там, где теперь стояли коробки девятиэтажных домов. Во дворах росла высокая луговая трава и клевер. А вот роща оказалась между, и в нее теперь ходили люди из высоких домов. Они там пили, бросали бутылки и окурки, жгли костры и жарили шашлыки, но это бы еще ничего, — там убили человека. Женщину. Рассказывала об этом Рябина, которая, кажется, знала все и обо всех и дальше всех ходила в городе.
От людей Рябина переняла привычку курить. Чертя в воздухе огоньком от сигареты, она рассказывала про убитую женщину.
— Не нашла троп, испугалась очень. Бросилась бежать, все позабыла — и осталась в роще.
Стояла теплая летняя ночь, и мы сидели на бревнах за домами, неподалеку от кустов, где жила Сирень. В такие ночи на этих бревнах нас можно бывает видеть и людям: к большой компании никто не подойдет, а что сидят какие-то на бревнах и курят, разговаривают — так ничего особенного. Бревна лежали так, что мы сидели кругом. Меня брали с собой всюду, и никто не гонял и не считал маленькой, никто не говорил, что мне что-то не надо слышать или знать (как часто бывало, когда я еще жила с мамой и папой и бабушкой). Поэтому я знала все, что могла услышать и понять.
— В роще очень плохо, дубы умирают, паутина на них — все серо от нее, — говорила Рябина.
— А женщина? — спросил Сквер.
— Не помнит себя, не знает, куда идти, бродит среди дубов, в роще тоска стоит. Дуб не умеет ее пока вылечить, не знает, как… Ни вывести на тропу, ни вылечить…
Сквер ничего не ответил, но по его лицу я поняла, что дело плохо.
— И что будет? — спросила я.
Друзья какое-то время молчали.
— Может быть всяко, — медленно заговорил Сквер. — Сейчас лето, так что надежда есть. Вот зимой или осенью было бы хуже…
— Да, лето, — закивала Сирень. — Солнцеворот.
— Да в этой роще — какой солнцеворот? — возразила Рябина. — В ней всегда — словно осень, и раньше-то так было. Совсем силы нет у рощи, и Дуб едва-едва еще как-то там живет. А теперь будет что?
— Так что будет, если самое худшее? — снова спросила я.
— Она так и будет бродить между деревьями, и плакать, и бояться, вечно — станет серой, и роща станет серой… И Дуб ничего сделать не сможет. Как бы и сам серым не стал.
— А уйти из рощи? — спросила я.
— Когда хозяин из рощи уходит или из двора — это самое плохое. Не серым будет то место — а пустым, а то и черным, — сказал Сквер, и тут я поверила, что ему и правда тысячи лет, как о нем говорили.
— А то, что случилось со мной… я вот не стала серой же, да? И двор наш серым не стал? — забеспокоилась я.