Юлия Тулянская - Двери весны
В овраг на летний праздник я его так ни разу и не взяла — наши сказали мне, что это скажется на нем плохо, и что людям (живым, то есть, людям, а не как я) видеть это не надо, разве что немногим, которые все равно будут потом как мы и уже решили. А то Сережа не сможет стать как все, а если не как все — ему плохо будет жить среди людей.
Брат рассказывал мне фильмах, о книгах, о молекулах и всяком другом, чему учат в школе, он даже учил меня писать и читать, еще он говорил мне о своих друзьях, а потом — о спортивной фехтовальной школе, куда стал ходить, но самое главное — о родителях и о квартире. О том, что переставили пианино, купили новый телевизор, где теперь висит бабушкина вышивка с сиренью. Сережа рассказывал, что бабушка обижается на папу и часто уезжает к младшей сестре — на месяц, на два… А мама плачет и пытается их помирить. Я злилась на папу и часто летом сидела в зарослях у подъезда, смотрела, как выходят то мама с отцом, то одна бабушка, и жалела бабушку, пыталась прикоснуться к ней, посылала ей навстречу котов, чтобы ей было приятно посмотреть на них, или собачек, чтобы ее порадовать, а зимой, в гололед, кружила вокруг нее, когда она шла по двору, и охраняла, чтобы она не упала. А отцу один раз подставила подножку. Он упал, шапка слетела с головы, но не ушибся — я поддержала.
Я рассказала Рябине (Сирень зимой обычно дремала в подвале), и та сказала:
— Зря ты его. Он все же отец. С этого серость порой и начинается. Не надо, Динка… что поделаешь.
Мы с братом виделись не часто — раз в месяц, а когда и реже. У меня тоже были свои дела, и у Сережи оказывалось все больше уроков, фильмов, книг, друзей, о которых он уже не успевал мне рассказывать.
Когда Сереже было лет двенадцать, он сказал, что бабушка заболела и лежит. Мама ухаживает за ней, папа вроде стал смирным и старается не мешать. Я плакала и бродила всю ночь среди репьев и лопуха.
— Она умрет? — спросила я Сквера. Мы с Рябиной сидели у него — в сквере — на лавочке у Ворот. Ворота — из двух елок, в самом центре самого большого газона сквера. Там — одно из его Мест. Сквер угощал нас сохранившимися на зиму яблоками. — Почему я могу вылечить кошек, а ее не могу?
Мои друзья молчали.
— Ну что вы? Я хочу ее вылечить. Я вылечу! — я переводила взгляд с Рябины, с ее пестрыми волосами, серыми, как кора дерева, и светлыми, как блики солнца на ней, — на темноволосого лохматого Сквера. Оба они в свитерах и джинсах — так ходят зимой все наши. А сейчас апрель, и часто еще бывает холодно. — Как попасть в дом? Рябина! Сквер! Как попасть? Не верю, что нет пути.
Они переглянулись.
Рябина нахмурилась.
— Дина, мы тебе этого не говорили раньше… просто чтобы… ты не осталась жить в квартире. Во дворе лучше. Ты потом поймешь. А может, понимаешь уже и сейчас. В квартире жить — плохо и для твоих, и для тебя. Вы извели бы друг друга, все нервы бы друг другу вымотали… Как человек, ты жить там не сможешь, а как домовой… оно тебе нужно? Это больно тебе будет. Но, в общем, обещай — что вылечишь и уйдешь обратно в дворы. Хорошо?
Я уже привыкла в Дворах, а как живут домовые — слышала, поэтому уговаривать меня не пришлось: я знала, что мне самой в доме родителей никто будет не рад, а скользить по ночам тенью и прятаться в углах — тоже еще та радость. И я не хочу мотать нервы моим родным — я хочу помочь. Поэтому я только хмуро кивнула.
— Все очень просто. Пусть твой брат тебя позовет через порог — сначала подъезда, потом квартиры. Тогда ты сможешь войти. И пусть потом позовет обратно.
Мне некогда было тогда думать, почему люди имеют такую власть над нами. Почему мы не можем сами войти и выйти, когда хотим. Впрочем, ответ напрашивался сам собой: их дом — это как наше Место. Мы же тоже не всех подряд пускаем в наши Места, и бережем их, как можем. Наши места — это мы, а дом, значит — это все равно что сами люди, все правильно и справедливо. Но это я все думала потом, а тогда просто не до того было. Я засела у подъезда и дождалась, пока Сережа спустится с мусорным ведром. Я пошла рядом к мусорке — она далеко от дома, и путь до нее лежит мимо сирени, нашего круга из бревен и палисадника с пролесками (они уже там, в земле, почувствовали весну).
Сережа сразу понял, что надо позвать. Когда мы вернулись с помойки, он открыл дверь подъезда и сказал тихо, оглянувшись по сторонам:
— Дина, входи. Я тебя приглашаю… зову… в наш дом.
И я почувствовала, что Порог могу перешагнуть легко. Подъезд был знакомым и родным. Вот на этом коврике перед соседской дверью на первом этаже в то время, когда я здесь еще жила, сидела красивая пушистая кошка. Когда мне было четыре года, я боялась проходить по лестнице мимо нее ('Там киса!') Вот почтовые ящики. А вот и наша дверь с цифрой шесть! Сережа открыл дверь своим ключом (он у него был на шее) и пробормотал:
— Дина, входи. Я зову тебя и приглашаю…
Вот и коридор — полки с книгами до потолка… Папа читает за столом в зале газету. Мама на кухне, судя по запаху — суп с фрикадельками… На окне зеленеет сочный алоэ… Но по всей квартире разлита печаль и серость… Такая — что уже скоро будет и пустота. И болезнь. И бабушка — я почувствовала — лежит в дальней комнате, ей одиноко и печально. В коридоре меня встретила новая кошка — Барсик уже был со мной, а эта черная пушистая из дому не выходила. Сережа про нее рассказывал иногда. Кошка уставилась на меня, выгнула спину, коротко зашипела.
'Тихо! Я своя. Я не задержусь здесь. У вас в Месте плохо — а я постараюсь сделать лучше'.
Кошка села, обернув хвост вокруг лап, замурлыкала, круглые желтые глаза стали щелочками. Сережа кивнул мне — дернул головой в сторону комнаты, где лежала бабушка — в самом конце комнаты, у самой стены. Здесь на окнах были цветы — я помнила названия с детства, с тех пор, как мне было пять лет. Фуксия… и… Нет, забыла. Дальше — не помню. Вышивка с сиренью висела прямо над ней. Бабушка смотрела перед собой прозрачными голубыми глазами. На столике перед ней стоял нарезанный лимон с сахаром, творог, — мама ничего не жалела. Но я видела, что у бабушки плохая кровь. Совсем плохая.
— Сереженька… сыночек, кто с тобой?
Я помнила, что она и меня называла 'Диночка, доченька'. Я знала, что ее собственный старший сын, брат мамы, умер во время войны от воспаления легких — ему было шесть лет. Мама родилась уже позже.
— Диночка, доченька… — бабушка поднялась и потянулась ко мне.
'Бабуля! Я пришла, но меня никто не должен видеть'.