Карина Демина - Хельмова дюжина красавиц (СИ)
Издевается?
Как есть издевается, в глаза глядючи. И чудится, что знает Евстафий Елисеевич и о прошлых планах Греля, и о надеждах его рухнувших, и о многом, о чем бы Грель забыть хотел.
— Только, — тихо произнес познаньский воевода, и взгляд его мигом сделался тяжелым, — если ты, мил друг, решишь, что за Лизанькой мало взял. Или что она тебе надоела… обидеть решишь… вспомни, что дочь я люблю…
Грель сглотнул.
Пусть познаньский воевода ничего не сказал, но и без слов понятно, что за обиды дочерины спросится с Грелья в три шкуры… вот же, дали Боги тестя…
— Характер у нее, конечно, дурной… тут маменька ее избаловала, но что делать… сами друг друга выбрали… по большой любви… живите теперь.
— К-конечно, Евстафий Елисеевич…
— Вот и славно, — он поднялся и, обойдя стол, приблизился к Грелю вплотную. Оглядел еще раз, все с тою же издевательскою насмешкой, и по плечу похлопал: — А на Себастьянушку ты не серчай…
— За что мне на его серчать-то?
— Пока не за что… но я так, в перспективе… или ты думаешь, что статейку ту тебе спустят?
Грель хотел было сказать, что за статейку он получил те же десять тысяч, которые за Лизанькою дали, только без пожизненных обязательств в любви и верности.
— Что вы…
— Не я, дорогой, не я… не бойся, до смерти не убьет…
Это обещание Греля вовсе не успокоило.
— И да, дорогой зятек, надеюсь, ты понимаешь, что одно дело об волкодлаке рассказать, и совсем иное… о других событиях.
Грель кивнул: чай не дурак, различия между интересами государственными и частными видит… за государственные, конечно, заплатят больше, да только что на плахе с тех денег?
— Вот и славно, — донельзя довольным голосом произнес Евстафий Елисеевич. — Вот и поговорили… а теперь иди… Данечка, небось, заждалась… да и за Лизанькою сегодня ехать…
— А… — грядущая встреча с разлюбезною супругой вызывала у Греля не трепетное предвкушение, но единственно — досаду. Он бы предпочел, чтобы супруга оная еще недельку-другую в королевском госпитале провела. — А… ей уже можно?
— Можно, можно, — уверил Евстафий Елисеевич, усмехаясь недобро. — Сам знаешь, ничего-то серьезного с нею не случилось. Небольшое нервическое расстройство и только. Ты уж будь добр, поласковей с нею…
…Грель кивнул, подозревая, что ласковым с Лизаветой Евстафиевной ему придется быть весь остаток их совместного бытия…
Спустя три дня в кабинете познаньского воеводы состоялась совсем иная беседа, стоившая Евстафию Елисеевичу немалых нервов. Да и беседой назвать ее было сложно…
Евстафий Елисеевич морщился, вздыхал и тер виски, впрочем, распрекрасно осознавая, что сие действо не избавит его от головной боли. Причина оной самозабвенно рыдала в кресле, время от времени, правда, от рыданий отрешаясь, во-первых, дабы узреть, оказывают ли они должный эффект, во-вторых, чтобы платочек переложить из левой руки в правую.
Или из правой в левую.
— Лизанька, — с тяжким вздохом произнес Евстафий Елисеевич во время очередной паузы. — Ты же сама во всем виновата!
— Я?! — Лизанькина губка очаровательно дрожала, выдавая и степень душевного волнения, и негодования: как это папенька посмел обвинить в досадном происшествии ее? Она жертва обстоятельств и государственной тайны! И маменька так сказала, когда…
— А кто еще?
Евстафий Елисеевич погладил новый государев бюст, исполненный, следовало признать, с большим искусством.
Лизанька надула губы и всхлипнула, прижав к глазам кружевной платочек, специально маменькой даденый для полноты образа. Образ вышел прелестнейшим, но папенька очарованием момента проникаться не желал. И смотрел исподлобья, с укором, того и гляди, морали читать примется, а Лизаньке моралей не надобно, ей надобно исправить страшную ошибку. Подумать только, она, Лизанька, дочь самого познаньского воеводы, которому за нынешнюю операцию даровали баронский титул, стала женою обыкновенного купца…
И не купца даже — приказчика…
— Кто? — взвизгнула Лизанька, испытывая преогромнейшее желание государевым бюстом в окно запустить, потому как за окном этим виден сад, и стол, белою скатеркой застеленный, и самовар медный, дымящий… и маменька, которая дорогому зятю чаек подливает, а он, подлый обманщик, знай, кланяется и ручки целует…
Тьфу!
— Это… это все вы!
— Кто мы? — устало поинтересовался Евстафий Елисеевич, которого эта беседа изрядно утомила.
— Ты и… и Себастьян! Вы меня обманули!
— Лизавета, — Евстафий Елисеевич провел ладонью по высокому государевому челу, испрошая сил душевных, каковые, как он чувствовал, понадобятся в немалых количествах. — Мы, как ты изволила сказать, обманывать тебя не собирались. Тебя вовсе не должно было быть на этом конкурсе. И я, если помнишь, отговаривал.
Лизанька всхлипнула чуть громче и часто заморгала, однако слезы иссякли, и масло ароматное, их появлению способствовавшее, повыветрилось. А говорили, устойчивое весьма.
Никому нельзя верить.
Даже батюшке родному.
— Однако ты решила, что тебе надобно попасть в Гданьск. Попала, поздравляю. Вела бы себя прилично, тогда, глядишь бы, все по иному сложилось.
Раз плакать не выходила, то Лизанька оскорбленно отвернулась к окну…
…маменька, которая точно позабыла, что видела Лизавету шляхтянкой, хлопотала возле Греля…
И Лизанька, вновь оскорбившись от этакого предательства, отвернулась от окна. Уж лучше будет она смотреть на государев портрет, поднесенный в прошлом годе благодарным купечеством, и от подарка этакого папенька отказаться не мог, ибо портрет писали масляными красками, богато. Государя изобразили в мундире, на белом коне и с саблей, вид он имел грозный, отчего Лизаньке вовсе не по себе сделалось.
— Разве я не просил тебя погодить? — поинтересовался Евстафий Елисеевич, понимая, что ответа не получит. — Просил. Но ты вновь решила по-своему. Сбежала. Обвенчалась. И что теперь?
— Теперь я развода хочу.
— На каком основании?
— Он не тот, за кого себя выдавал!
Под копытами государевого коня лежали веси и долы королевства Познаньского, виднелись крохотные городки и совсем уж жалкие хаты…
…а рама не на одну сотню золотом потянула, дубовая, с виньетками и коронами в четырех углах…
— То есть, он представился тебе чужим именем? — вкрадчиво поинтересовался Евстафий Елисеевич.