Алекс фон Готт - Белый Дозор
Пьянчужка с непониманием уставился на Всеведу, но вдруг заулыбался, потянулся к ней, глаза его увлажнились:
— Катенька, девочка моя, ведь это ты, родненькая! Да куда же ты тогда убежала-то? Я ведь через тебя, вишь? — совсем спился.
— Да какая я тебе Катенька? — рассмеялась Всеведа. — Иди уж, глаза залей получше. Хотел увидеть самое-пресамое свое воспоминание и увидел. Так всегда бывает. Перед смертью, — тихо добавила она, но тот уже топал в магазин, не расслышал ее. В тот же вечер морячок сильно напился, ввалился к себе в избу, лег в холостяцкую постель, всё приговаривая «Катенька, Катенька, что ж ты меня тогда бросила-то, ягодка моя? Вон ты какая осталась, краше прежнего, а я-то, я-то?.. Эх-х!» Заснул он с зажженной папиросой в зубах, а ночью сгорел вместе с избой, всего одна труба и осталась, да и та от печки.
В то время Дозор из девяти путешественников, превратившихся в команду корабля, отошел от причала на «Отважном», имея на борту запас солярки и консервов. Впереди был долгий путь. Пройдя пятьсот верст, им предстояло войти в Лену и по ней проплыть еще две с лишним тысячи верст. Марина-Нежива, закутанная по самые брови в шерстяной платок, одетая в ватник и унты, сидела на носу буксира. Велеслав держал штурвал. Шли кое-как, делая в день, ежели по хорошему течению, то сотню верст, а то и еле тащились, выжимая из старенького двигателя буксира последние вздохи. Впереди были долгие месяцы пути. Нежива не спала, а всё сидела и смотрела вперед. После разговора с Велеславом в тамбуре спать ей больше не хотелось. Однажды ночью, когда на палубе было тихо, к ней подошла Всеведа, в руках она держала гитару. Девушки особенно не общались, сказывалась извечная женская неприязнь, из которой иногда получается подружество. Так и случилось.
— Хочешь спою? — просто предложила певунья. — Не спится что-то, вот песню новую придумала. Душевную. У меня других, если честно, не бывает.
— Я и просить не смела, — призналась Марина. — Спой, конечно! Твои песни, что золото, их никогда не бывает много, и они никогда не надоедают.
— Да ладно уж, — притворно отмахнулась певунья, которой, конечно же, мнение Марины было очень приятно. Присела рядышком, на корму, перекинула через шею гитарную перевязь, подкрутила колки, проверила струнный строй, и поплыла над сонной рекой задумчивая, печальная песня:
Вы знаете, мой друг,
Бывает, как сегодня:
До странности легко
Строка целует лист,
Трепещет в клетке рук,
Как птичка, ветер поздний,
И мысли далеко,
А разум — странно чист.
«И впрямь так, — подумала Марина, глядя на однообразье поросших лесом берегов. — В этой невероятной глуши, погружаясь в нее всё дальше, мозг отказывается перегружать сам себя любыми мыслями, не связанными с тем, что окружает, с тем, что здесь и сейчас. Неужели это навсегда: и эта река, и звезды эти, прежде невиданные? Они, будто глаза ангелов: смотрят на меня в упор, словно ожидают чего-то. Но что я могу? Меня самой почти уже нет, я жива лишь невероятным стечением обстоятельств и демонической волей существа, всё величие которого не дано постичь ни одному из смертных, будь он хоть Ньютоном или Эйнштейном. С моим расслабленным мозгом, который просто отказывается работать даже и в четверть силы, невозможно ответить на вопрос: „Какова моя роль в том, что происходит?“ Остается тебе, Нежива, хоть изредка быть собой и смотреть на воду, столь же незамутненную, как твое сознание теперь…»
Я вам пишу письмо —
Зачем мне повод лишний?
Перо бежит само
Извивами строки,
А дома по весне
Цветет шальная вишня,
Роняя, будто слезы, лепестки.
Цветущих вишен обманный рай
Воспоминаньям сказать «Прощай»
Я не сумел — скомкал слова
Сердца усталый бег.
Их возвращенья не запретить —
Память, как пряха, выводит нить:
Лица, слова… Дрогнут едва
Окна закрытых век.
«Пожалуй, я могу представить себя за столом… Вот я пишу письмо Алёшеньке, старательно высунув язык, как маленькая школьница. У меня выходит только первая строчка с приветствием, а дальше мне становится ясно, что он не поймет того языка, на котором я хочу ему написать. По этому языку нет пособий и учебников, ему никто не учит. Я и сама не могу на нем говорить, я не знаю слов. Они звучат в моем сердце, но не преобразуются в речь. И алфавита тоже нет. И вот вокруг меня весь пол усеян скомканными листами… — Марина усмехнулась, — муки собственного творчества. Как в давно ушедшем времени, когда я писала, вернее, пробовала писать свои первые, неуклюжие стихи. Как хорошо, что они же стали и последними. Мне никогда не написать так, как Всеведа…»
Поймете ли меня,
Решите ль удивиться —
Мне, право, всё равно —
Я нынче — свой двойник…
Но вы, тоску кляня,
Способны хоть напиться,
А я уже давно
От этого отвык!
Что холод, что жара —
От вас вестей не слышно;
Шпионы нагло врут,
Не зная ничего,
А в комнатах с утра
До ночи пахнет вишней —
Надолго ли — спросить бы у кого…
Цветущих вишен густая тень —
Неразличимы и ночь, и день;
Я не сказал всё, что хотел —
Кончен запас чернил.
Следом за вами лететь вперед…
Время жестоко, но хоть не врет:
Короток век мелочных дел
И человечьих сил.
«О как точно, как верно! Крошечная жизнь, наполненная мелочной суетой, когда тебе некогда даже поднять глаза в звездное небо, не говоря уже о том, чтобы поговорить с собою о себе самой. Задуматься о своем пути в этом мире, а не выполнять каждодневное расписание, словно ты не живой человек, а бездушный автомат, который включили лет на 70–80, а потом списали в утиль, ввиду отказа блока управления. Могу ли я вспомнить хоть одно свое „не мелочное“ дело? Свой большой, настоящий поступок? Пожалуй, только свой уход от Лёши — вот то, что подняло меня над толпой слабаков и нытиков, цепляющихся за любую возможность продолжить свою жизнь, пусть и наполненную подлинным гниением не только тела, но и души. Ибо рак жрет душу так же, как жрет тело: знаю, о чем говорю. Если ты болен смертельной болезнью, то лучше уйти из жизни по собственной воле, и уйти здоровым и полным сил. Пусть тебя запомнят таким», — сжав губы, подумала Марина.
Вы знаете, мой друг,
Я извожу чернила,
Чтоб просто в цель попасть,
Как свойственно друзьям.
Похоже, всех вокруг
Изрядно утомила
И ваша страсть,
И холодность моя.
Огонь свечи дрожит
И саламандрой пляшет,
А помыслы мои
Заключены в слова:
Не дай вам Бог дожить,
Когда победы ваши
Усталостью на плечи лягут вам.
«Победы… Над чем? Над кем? Над собой? Пожалуй… Ах, с каким наслаждением я положила бы эту свою победу к ногам Алексея… и…» — у нее перехватило дыхание от подступивших к горлу рыданий.
Цветущих вишен влекущий яд, Воспоминаний зовущий ряд, Я не сказал всё, что хотел, — Краток подлунный срок. Сонная ночь залита вином — То, что не завтра, всегда потом… То, что сказать я не посмел, Увидите между строк.
Марина плакала. Песня вызвала в ней воспоминания о Лёше, и вдруг она так сильно захотела его увидеть, прижаться к нему всем телом, попросить прощения за свою неискренность, сказать, что именно теперь она поняла, как любит его, как хочет быть с ним вместе, но… Вода кругом, а любовь ее далеко-далеко. Свидятся ли они когда-нибудь? Это навряд ли. Она умерла, умерла! Она футляр для переноски черной силы, поддерживающей ее тело и дух, она ведет Черный Дозор туда, на самый край Земли, и наступает уже над рекой заря нового дня, из воды встает солнце, тянут его волы, запряженные в небесную колесницу. Кто знает, сколько раз еще встанет оно, сколько еще идти Дозору Черному к цели своей?..
Часть II
Пролог
За черной-черной рекой есть черный-черный лес. Посреди того черного-черного леса стоит черный мертвый дуб.
Под тем черным мертвым дубом лежит мертвая сухая голова, и молвит та мертвая сухая голова:
«Зарыт подо мной во черной неплодной земле черный копченый котел.
В том черном копченом котле сварено в черную глухую полночь черное лютое зелье.
Кто черную-черную реку переплывет,
Черный-черный лес перейдет,
Черный мертвый дуб найдет,
Мертвой сухой голове поклон сотворит,
Черную неплодную землю разворошит,
Черный копченый котел обретет да в черную глухую полночь черного лютого зелья изопьет, тот станет с Марой говорить Ее словом, Ее речами, Ее языком, Ее устами, у Ее ног, у Ее лона, у Ее грудей, у Ее уст!