Юлия Остапенко - Легенда о Людовике
«Да только ему их не надо. И никогда не было надо», — подумала Мари Жуанвиль и пошла вперед, к своему мужу, стоявшему к ней спиной. Шла и думала: «Довольно уже. Довольно».
Он не услышал ее шагов и вздрогнул, когда она обе руки положила сзади ему на плечи. Обернулся, извиняясь слабой улыбкой — не за то, что она его застала наблюдающим этакую картину, а за то, о чем думал на самом деле. Мари оправила его волосы, сбитые ветром, погладила по небритой щеке.
— Поехал бы ты, — сказала она. — Поехал бы уже. Что ты так мучишь себя? И его…
Улыбка исчезла из глаз Жуанвиля. Он хотел отвернуться было, но Мари не дала. Слишком долго она терпела — слишком долго смотрела, как муж ее здесь несчастен. И ее, злую, недобрую женщину, это не делало ни капли счастливей.
— Он же, кажется, в сентябре выступает? Прождешь еще немного — и вовсе не застанешь его, — продолжала Мари, настойчиво вглядываясь Жуанвилю в глаза. Как прятал он эти глаза от нее! Как стыдно ему, поняла она с изумлением, — стыдно, что она так хорошо его знает. Но как же было не знать Жуанвиля, ничего не умевшего и не желавшего в своей душе укрывать?
— Я не могу поехать, — ответил он наконец. — Он… не станет слушать меня.
— И только в этом все дело? Да он же тебя и прежде не всякий раз слушал, а все же…
— Теперь другое. Тут… другое, Мари. — Он вздохнул, глубоко, тяжело, словно выпуская дыхание, которое очень долго держал в груди. — На этот раз я не могу с ним пойти. И что хуже… что еще хуже — я не хочу с ним идти. А это по отношению к нему так нечестно… так несправедливо.
У Мари екнуло в груди: неужто, неужто… неужто наступил наконец день, когда закончатся эти «мы с королем», когда король будет сам по себе, и Жуанвиль — сам по себе, со своею женой, со своими детьми… неужто?
— Матье на днях выучился считать, — сказала она. — Прибежал ко мне и говорит: «Матушка, а знаете, сколько яблонь в саду у северного холма? Восемь! Было двенадцать, а буря четыре сломила, стало быть, восемь». А Жан вчера меня извел разговором, когда уж его в рыцари посвятят, — я говорю, у отца спроси, а он тебе докучать боится… А Гертруда хвалилась, что на лошади перемахнула ограду на пастбище — ну ровно мальчишка какой, и хвалится-то еще, хоть бы ты ее пристыдил! А еще я беременна, Жан.
Она не собиралась ему говорить — не теперь, не так — и сама не знала, как сорвалось с языка. Он почти не слушал ее, когда она говорила о детях, верней, вслушивался с усилием, словно слыша одновременно что-то еще, что куда больше его занимало. Но от последних слов ее он резко повернулся и поглядел ей в лицо, долгим, внимательным взглядом. Она зарделась, чувствуя себя виноватой за то, что сказала, — как бы не подумал он, что она удержать его хочет. Полно уж: пятеро их детей наглядно уже показали ей, что его ничем не удержишь…
— Прости. Прости, это я так… к слову. Но ты все равно езжай. Езжай в Париж, пока не поздно еще, пока не…
Жуанвиль взял в ладони ее круглое, некрасивое лицо и поцеловал ее в губы.
Он ее долго целовал, нежно, жадно, так, как редко бывало с ним даже в юности, а у Мари кровь шумела в ушах, и смутно она слышала сквозь этот гул пение давильщицы да смачное чавканье виноградной мякоти под девичьими ногами. И безумно нахлынуло вдруг: кинуться к бадье, прогнать девок, сбросить туфли самой, запрыгнуть, юбки задрать до колен, и топтать так, чтобы брызнул на парчовое платье пьянящий сок, и петь, и смеяться, и чтоб он смотрел, и чтоб глаза у него горели — вот так…
Выпив Мари до дна, Жуанвиль отпустил ее — только затем, чтоб тут же обнять и прижать к себе так крепко, словно она была птицей, норовящей рвануться из рук.
— Я столько раз его упрекал, — хриплый, срывающийся голос его ей в волосы, — столько раз ему говорил, что он дурно себя ведет со своею женой, с детьми… а сам-то я чем был лучше? Ох, Мари, ты простишь ли меня хоть когда-нибудь? Я поеду к нему. Так Господь рассудил, не знаю, чую, зачем-то я ему нужен…
Она высвободилась и перекрестила его, и он склонил перед нею голову, перед ней и перед дитятей, которое нарождалось в ее чреве, и принял благословение. Она святей сейчас была для него, чем Богоматерь, потому что несла новую жизнь и спасение не всему человечеству, а одному только бедному Жану Жуанвилю, Жану Жуанвилю без его короля.
— Как славно, что вы наконец приехали, — такими словами встретила Жуанвиля королева Маргарита, вставая с кресла и протягивая ему разом обе руки.
Она принимала Жуанвиля не в собственных покоях, как зачастую бывало прежде, а в зале, где на обтянутом пурпурным бархатом возвышении стояло кресло с высокой резной спинкой. При королеве была ее свита — несколько дам, которым она доверяла ввиду того, что они и их мужья были обласканы ее милостью, — и такой прием почудился Жуанвилю излишне официальным и лишенным того домашнего тепла, к которому он привык за долгие годы, проведенные в королевской семье.
Жуанвиль поднялся с колен и, поколебавшись мгновение, взял одну из протянутых ему рук и смиренно поцеловал массивный перстень на руке Маргариты. Будь они наедине, он принял бы обе протянутые руки — которые королева подала ему не иначе как по привычке, слегка забывшись, — и пожал бы их крепко и нежно, вмещая в рукопожатие всю преданную любовь, уважение и сострадание, которые он питал к этой женщине. Но увы — в присутствии ее дам он не решился на это.
— Добрый, старый друг, — проговорила Маргарита, садясь назад в свое кресло и знаком прося Жуанвиля сесть напротив нее. — Как долго вас не было! Мы уж думали, вы нас совсем покинули. И это в такой-то час! Многое, многое переменилось с тех пор…
Жуанвиль кивнул, невольно разглядывая ее под едва уловимые смешки и шушуканье дам. Говоря о переменах, королеве следовало бы начать с себя. Жуанвиль помнил ее другой: за два года, что они не виделись, она располнела, расплылась — мало что в этой дородной женщине напоминало ту хрупкую девушку с огромными, широко распахнутыми глазами, что много лет назад приехала из Прованса выходить замуж за французского короля. Многочисленные роды не прибавили ей ни грации, ни здоровья, однако Жуанвиль, живя с ней почти бок о бок, годами не замечал этого, пока не уехал надолго. В том, конечно, не было никакой ее вины; но переменилось и что-то еще. И это что-то больше, чем присутствие дам, помешало Жуанвилю взять королеву за руки и пожать их, как должно доброму, старому другу, которым она его только что назвала. И не было ли в ее словах самой малой тени, самого слабого намека на фальшь?…
Словно чувствуя это, и в то же время не желая дать этой фальши разлиться меж ними в неловком молчании, королева продолжала говорить: