Юлия Остапенко - Легенда о Людовике
Несчастная королева Маргарита, — думал Жуанвиль, уже без смятения и смущения, а только с жалостью глядя в ее лицо. — Вам невдомек, что беда ваша — в том, что вы хотите идти по чужим стопам, даром что ваша ножка слишком мала и теряется в отпечатке чужого следа. А великие, такие, как Людовик и Бланка, никогда не ступают в чужие следы, а лишь оставляют свои собственные».
— Приходите вечером на совет, Жан, — попросила Маргарита, вновь протягивая ему руку. — Приходите, Людовик вам будет рад, вот увидите. Его нет в Лувре сейчас, а то бы он вас и сам принял, и вы бы увидали, как он рад и как по вам соскучился. Знаю, знаю, что вы в ссоре расстались, но теперь-то все сложится по-другому.
«Теперь все будет по-другому, все станет иначе, — яростным торжеством горело в ее лице. — Теперь-то придет мой час!» Да она ведь хочет, чтобы Людовик поскорее ушел в поход, и — как знать? — быть может, надеется, что он не вернется домой. Долгие годы она терпела его своенравие и его святость; дольше, чем могла бы терпеть любая другая из женщин. Но даже самое нежное сердце, годами подтачиваемое обидой, черствеет и отмирает, когда лишено любви. Она Людовика любила всю жизнь, а он ее нет; теперь она думала, что отомстит ему хоть отчасти, превратившись в его собственную мать и сделав с его сыном то, что Бланка сделала с ним.
След в след, и нечем оставить своих следов.
Когда Жуанвиль встал, Маргарита вновь протянула ему руку. Он взял и поцеловал ее пальцы, холодные, чуть подрагивающие в его теплой большой руке, и пожал, вложив в этот жест все сострадание, которое испытывал и которого, из все той же непреходящей жалости, не хотел изъявить словами.
* * *
На совет, созванный королем Людовиком в тот памятный вечер, собрались лучшие сыны Франции и несколько не самых дурных ее дочерей.
Жуанвиль, всего лишь сенешаль Шампани, не имел права голоса на этих советах. Будучи более чем свободным в обращении со своими домочадцами, Людовик, однако же, неизменно соблюдал букву закона и норму приличия в том, что касалось официальных торжеств. Всем был памятен визит короля английского, состоявшийся через год после возвращения Людовика из Египта. Король тогда уже принял свой полумонашеский образ жизни, ел пшенную кашу и не пил ничего крепче воды, но для короля и его супруги Алиеноры Прованской, сестры королевы Маргариты, закатил такой пир, что о нем говорили и ему завидовали во всех монарших дворах Европы, от Испании до Руси. Он умел оказывать гостеприимство так же, как выказывать строгость, и столь же тщательно придерживался этикета во время официальных событий, сколь легко нарушал его наедине со своими друзьями. Он никогда не мешал Жуанвилю высказывать свое мнение о том или ином решении, принятом в луврском зале совета, — но только после, а никак не во время него.
Оттого Жуанвиль был лишь одним из многих — из десятков, а то и сотен, набившихся в тот вечер в залу так, что стало трудно дышать, несмотря на настежь раскрытые окна. Тут был почти весь двор Людовика, и друзья его, и недоброжелатели — пришли бы и враги, если бы только он умел заводить врагов. Были прелаты, пэры, епископы и бароны, были, разумеется, и монахи, хотя уж их-то сегодняшнее дело никак не касалось — ибо не следовало сомневаться, что власть их в Лувре кончится в тот день, когда Людовик ступит на борт своего корабля в Эг-Морте. Однако все знали, что нынче вечером будет объявлено имя регента, все говорили об этом, коротая время в ожидании короля, — и Жуанвиль, слушая разговоры, с удивлением понял, что почти все прочат в регентши королеву. «Стало быть, не на ровном месте взялась ее убежденность — а впрочем, — тут же подумал Жуанвиль со свойственной ему беспощадной непредвзятостью, — самой ей недостало бы ума даже захотеть такого всерьез». Тут явно было чье-то наущение — кто-то, кто уже мысленно отправил короля в бессрочное путешествие на Восток и зарился на безграничную власть, которую может дать умелым рукам его отсутствие. На юного Филиппа, наследника трона Франции, легко повлиять; на королеву Маргариту — и того проще, ведь не Бланка же она Кастильская… хоть и полезно ей на первых порах так думать.
Пэры понемногу собирались, а трон во главе стола тем временем пустовал: Людовик еще не вернулся в Лувр из поездки по делам подготовки к походу, которому, как успел понять Жуанвиль, он в последние два года отдавал всего себя. По правую руку от короля уже сидел Альфонс Пуату — ныне старший из братьев короля. Несколько лет назад его разбил паралич, но он сохранил ясность мысли и прохладную расчетливость ума, казалось, еще более укрепившуюся вследствие его болезни. Он всегда был слаб телом и больше полагался на дух; теперь это было верней, чем когда-либо, и Жуанвиль в тревоге подумал, уж не Альфонс ли надоумил Маргариту размечаться о регентстве, и уж не замыслил ли он переворот в отсутствие брата. Впрочем, Альфонс был бездетен, а теперь уж и подавно не мог произвести потомство — такому занять трон не просто трудно, но и бессмысленно… Жуанвиль подумал бы на Карла Анжуйского, но его кресло справа от Альфонса пустовало: получив год назад от Людовика корону Сицилии, Карл уехал туда и оттуда лишь подзуживал теперь своего брата на крестовый поход, стремясь упрочить свое положение властителя над Сицилийским проливом. Жуанвиль обводил глазами могущественных мужей, занимавших свои места за столом для совета, и задавался одним и тем же вопросом: кто же? кто? кто держит тебя в руках, бедная Франция, пока король твой снова кидается в ад земной — искупать ему одному ведомые грехи?
А может, мелькнуло у Жуанвиля вдруг, он и в самом деле устал и обезумел довольно, чтобы оставить регентом Маргариту. Может быть, ему уже все равно. Сколь же надо было отчаяться, чтобы снова идти в Палестину — теперь, когда никто во всем христианском мире, кроме него, идти туда больше не хочет, когда сейчас нет даже Папы, ибо прежний умер, а новый еще не избран, когда времени неудачней нельзя подгадать…
Громыхнули створчатые двери: король вошел. Все разом поднялись, разговоры и движение стихли. Людовик прошел от дверей прямо к трону и сел, тяжело оперевшись руками на подлокотники. Он, видимо, знал, что запаздывает, и не переоделся с дороги: платье его было в дорожной пыли, и пыль осела на сером, сухом лице — он даже умыться не успел, так торопился сюда огласить свою волю. Жуанвиль глядел на него почти так, как глядел на Маргариту за несколько часов до того: узнавая — и не узнавая, видя разительную, пугающую, печальную перемену — и понимая, что перемена эта свершилась давно, просто он не замечал ее, потому что слишком любил их обоих. А нынче он видел сполна, сознавал неизбежно, что король Людовик стар. Он постарел, и усталость десятков лет, проведенных в борьбе между монаршим долгом и святостью, давила на него невыносимым грузом, который он не мог больше нести. «И я бросил его, я бросил его», — подумал Жуанвиль, едва не теряя голову от стыда. Он бросил своего короля в такую минуту, когда тот, старый, слабый, пошатнувшийся в своих убеждениях, так отчаянно нуждался в ком-то, кто бы верил с ним вместе — и вместо него. Тот сон, который они увидели в ночь перед днем святого Георгия два года назад, сразил Людовика — может статься, что насмерть, только гибель его была отсрочена и мучительна, словно он не заслужил быстрой и легкой кончины. «Он мучается, — думал Жуанвиль, чувствуя, как жгучие слезы подступают к глазам. — Он страшно мучается и просто устал, он не может больше, он хочет покоя. А я этого не понял, я тогда на него накричал, сказал, что этот новый поход — блажь и гордыня, и что он не должен… Я был жесток и несправедлив к вам, сир, простите меня».