Юлия Остапенко - Легенда о Людовике
— Замолчи! — закричал Людовик, и от этого внезапного крика Жуанвиль невольно вскочил, враз ощутив, что снова владеет своим телом.
Людовик тоже вскочил. Он стоял, стискивая кулаки, и глядел на человека в зеленом с ненавистью, которой Жуанвиль никогда прежде у него не видел. Тот же остался сидеть на бревне и ясным, прямым взглядом смотрел королю в лицо. И Жуанвиль понял внезапно, что глаза у этого существа — голубые.
— Что, я лгу? Хотя бы в одном слове я лгу? Тогда повернись и уходи. Я тебе хотел исповедаться и исповедался; мне тебе нечего больше сказать.
И тогда Людовик повернулся и шагнул в туман. Жуанвиль едва успел потянуться за ним и схватить за плечо — и через миг пелена вокруг них спала, и они оказались там, где были несколько часов назад, в прохладной тени луврского сада. Луна спряталась, и небо розовело над стеной дворца: занимался рассвет.
Людовик не сбавил шаг, даже когда стало ясно, что они вырвались из демонического плена. Он прошел еще шагов десять и остановился возле дерева — раскидистой яблони, росшей как раз над той скамейкой, где сидел Жуанвиль, когда заметил короля в эту ночь. Возле яблони Людовик встал, и, уперевшись обеими руками в ствол, ткнулся лбом в сцепленные пальцы. Жуанвиль стоял у него за спиной, едва не впервые в жизни не зная, что сделать или сказать.
— Когда-нибудь, — заговорил Людовик, не распрямляя спины и не отрывая лба от ствола, — вы, может быть, станете что-то говорить или писать обо мне. Вы ничего не расскажете из того, что сейчас было. Поклянитесь мне, Жан.
— Клясться грешно, — хрипло ответил тот.
Людовик круто обернулся и посмотрел на него. Жуткая, почти дьявольская улыбка, похожая на оскал, раздвинула его губы. Жуанвиль увидел, что они искусаны в кровь — глубокие следы остались на них, и Жуанвиль четко осознал, что, выйдя из сада, Людовик немедля займется умерщвлением плоти, может быть, еще более неистовым, чем прежде.
— Грешно, — повторил король. — Я не знаю больше, что грешно, а что нет. Я… я теряю веру. Я теряю веру, Жуанвиль!
— Сир! — воскликнул Жуанвиль, бросаясь к нему, но король отступил от него, и Жуанвиль замер на месте, придя в замешательство от собственного порыва.
— Ты был там, — криво и страшно улыбаясь, сказал Людовик — он впервые обратился к Жуанвилю на «ты». — Ты там был. Видел это. Слышал его. Кто он был? Ты понял? Ты понял, с кем мы говорили?
— Еще бы не понять. Еще б не понять, но… не надо его поминать лишний раз, сир. Это прошло, вы устояли против искушения и…
— Ты думаешь, это был дьявол?
Жуанвиль раскрыл рот.
— А кто ж еще?! Да вы же сами видели, вы видели, как он…
— Как он воскрешает мертвых. Да. Видел, — кривая ухмылка на лице Людовика превратилась в гримасу боли, а потом наконец пропала. Король отвернулся и закрыл лицо руками. — Если бы я был уверен. Если бы я был уверен… то не было б веры. Уходите. Жан, уходите. Забудьте. Мы с вами видели сон. Просто видели один и тот же сон. Завтра мы его и не вспомним.
— Мы видели один и тот же сон, — тупо повторил Жуанвиль, и Людовик кивнул, не отнимая рук от лица.
— Да. Идите. Прошу вас.
И Жуанвиль ушел, а по дороге в свои покои вспомнил, что в этом сне — в действительном сне, который приснился им с Людовиком в ту ночь один на двоих, — у человека в зеленом, надевшем на короля сорочку из красной саржи, на запястьях были черные пятна, напоминающие одновременно и пятна копоти, и следы от распятия.
Глава шестнадцатая
Шампань, 1270 год
Летним погожим днем на винодельне, что в угодьях сенешаля Шампани, четверо рослых, сильных, упругих девушек топтали в бадье виноград. Все они были ладные, красивые здоровой крестьянскою красотой, свежие и спелые, как те ягоды, что они мяли ногами. Девушки задирали юбки до самых колен своими красными, натруженными руками, одна из них пела, а трое других отплясывали в ягодной жиже, расползавшейся под их жесткими пятками, загрубевшими от каждодневного ношения сабо, — так и мелькали крепкие ляжки, побуревшие от виноградного сока. Жан Жуанвиль стоял в тридцати шагах от них, прислонившись к дереву, и глядел.
А в тридцати шагах от Жана Жуанвиля стояла Мари Жуанвиль и глядела на своего мужа.
Должно ли жене благородного рыцаря ревновать своего супруга? О, этот вопрос Мари Жуанвиль тысячу раз задавала себе, Господу Богу и своему исповеднику. Ибо ревность была вторым именем и первой натурой Мари Жуанвиль. Ревность поселилась в ее сердце еще прежде, чем любовь: едва узнав своего будущего супруга, выбранного ей отцом, она взревновала его, и ревностью полюбила. «Дурно ли это?» — спрашивала она на исповеди перед венчанием, и святой отец, крестивший ее когда-то, ответил: «Очень дурно, дитя мое. Ревность похвальна тогда лишь, когда она проявляет себя в служении. А если в зависти — то очень, очень дурна». Мари Жуанвиль постаралась запомнить это, и всякий раз, когда сердце ее наполнялось знакомой, привычной, неудержимой яростью, она убегала к себе, запиралась, била себя по рукам и твердила: «Дурно, дурно! Ты злая, злая, Мари». Так она провела двадцать пять лет, уверенная в своей дурноте и злобе, и ни разу, ни полсловечком не обмолвилась об этом своему мужу.
Лето измучило землю зноем, урожай винограда в Жуанвиле не удался, и казалось, что работы для местных виноградарей будет мало. Однако сенешаль заявил, что дело можно и должно поправить, ежели взяться с умом. Больше месяца ездил он по всему графству, торгуясь со знатными сеньорами и с бедными фермерами за каждую гроздь. Ездил даже к графу Тибо Шампанскому, которого вроде не очень любил, и с которым долго не мог сторговаться; помогло только то, что супруга Тибо, Изабелла, дочь короля Людовика, хорошо относилась к Жуанвилю и, видимо, уговорила супруга пойти ему на уступку. Вернулся сенешаль довольный, сопровождаемый большим обозом отборного винограда. Но дорога отняла время, и виноград уже начинал бродить, оттого мять его надо было тотчас, не откладывая. Потому и позвали девок: все мужики, становившиеся на лето, как это называли в народе, «давильщиками», были при деле, а виноград еще оставался. Что же — позвали девок. Мальчишки со всей округи бегали посмотреть, как они задирают юбки, — да только их прогоняли прочь, а тем паче если сам мессир сенешаль являлся поглядеть, как тут его виноград. А уж если и супруга сенешаля… какие уж тут тогда мальчишки — совсем срам.
Оттого Мари Жуанвиль смотрела на своего мужа — и ревновала. Ревновала ли к этим девушкам, в которых видела свежесть и задор, давно утерянные ею самой? О нет. Ревновала ли она когда-либо к бесстыжим, развратным красавицам-сарацинкам, о которых вдоволь наслушалась от заезжих менестрелей и рыцарей, просивших крова в замке Жуанвиль? Нет. Ревновала ли к дерзким, пресыщенным парижанкам, окружавшим ее мужа изо дня в день, пока она, одна-одинешенька, в окружении детей и собак, дожидалась его в Шампани? Нет, нет, нет. Мари Жуанвиль лишь два раза в жизни видела предмет своей ревности, то единственное существо, которое всю жизнь вызывало в ней вспышки зависти и почти что неудержимой злобы; лишь дважды, но этого ей хватило, чтобы отравить свою жизнь и каждый час, такой редкий час, проведенную ею с мужем наедине.