Ника Созонова - Nevermore, или Мета-драматургия
БЭТ: Умные и свободные. Урожденные рабы, как правило, не замечают своего рабства, а свиньи — своего свинства. Но вам не стоит беспокоиться за меня — я вспомнил: меня опекает еще один человек, более чем взрослый.
ПСИХОЛОГ: Еще одна девушка?
БЭТ: Девушкой я бы назвать поостерегся. Скорее андрогин. Египетское божество. Захаживает на наш форум, но редко — брезгует. Но о ней — о нем — мы с вами говорить не будем, иначе вы рискуете сломать ваши хрупкие наукообразные мозги.
ПСИХОЛОГ: А вот хамить, молодой человек, необязательно. Все-таки вы пришли ко мне за помощью, а не наоборот.
БЭТ: За помощью! Именно. Умоляю о помощи: мне необходимо умереть! Сейчас же. Быстро. Окончательно!
ПСИХОЛОГ (с некоторым испугом): Ну-ну, голубчик… Мы с вами встретились здесь, чтобы это ваше желание трансформировать в противоположное. Не умирать, а жить: любить девушек, писать стихи, совершать кругосветные круизы…
БЭТ: Умереть. Сейчас же! (Вскакивает с кушетки.) Здесь приват, частная беседа. Никто не узнает. Вы имеете доступ к сильным таблеткам. Ну, пожалуйста!!! За любые деньги…
ПСИХОЛОГ: Возьмите себя в руки.
БЭТ: С-цука. Ведь у тебя же есть доступ ко всяким лекарствам. Почему ты мне не выпишешь легкую смерть?! Гнида болтливая. 'Не подглядел ли ты, мой милый мальчик, как трахались твои мама с папой в раннем детстве?' 'Ах-ах, из-за этого у нас и ненависть к папочке, и любовь к мамочке, и повышенная тяга к бритве…' Дерьмо! (Выбегает.)
Психолог, морщась, опускается на кушетку. Заводит медитативную музыку, прикрывает глаза. Из блаженного забытья его выводит стук в дверь. Встает, поправляет одежду.
ПСИХОЛОГ: Да, пожалуйста.
Входит Эстер.
ПСИХОЛОГ: Устраивайтесь. (Указывает на кушетку.) Слушаю вас очень внимательно.
ЭСТЕР (присев на край кушетки, тщательно подбирает слова): Моя главная проблема в том, что я не люблю своих родителей. И вообще людей. Я никому не доверяю, всех опасаюсь. У меня, видите ли, то, что называется 'социофобией'…
Глава 3
ЭСТЕР Братство прогрессивных сатанистов
Из ' живого журнала':
'…Я боюсь людей. И не люблю их. Когда иду по улицам, стараюсь не поднимать глаз от своих ступней, а если случайно поднимаю, меня обдают презрительно-брезгливые взгляды прохожих. Стараюсь не носить очков — и это при моих минус-четырех, и тогда все лица — презрительные, спесивые, пустые и сальные, словно воск, сливаются в неразборчивые пятна и не задевают, не напрягают. Текут себе мимо, словно мусор в реке…Но появляется другая опасность — промахнуть мимо моей ненавистной конторы, где я просиживаю, отвечая на тупые телефонные звонки, с девяти до шести, или — чуть менее ненавистного обиталища: съемной квартиры в самом грязном и зачуханном районе Питера.
Я живу словно за стеклом — очень прочным, не разбиваемым. Отдельно от всех — и чужих, и родственников. Яркая, полная, бурная жизнь — не для меня: за стекло нет доступа. Я не нужна никому. И самой себе тоже.
Я — вечный наблюдатель. Не можешь танцевать сам — наблюдай, как танцуют другие. Не можешь гореть сам — любуйся чужим огнем. Но ведь я могу танцевать! Об этом никто не знает, потому что никто не приглашает меня на танец…
Но ни одной живой душе не доставлю я удовольствия видеть меня раздавленной, жалкой, молящей. Я хорошо защищаюсь: моими усилиями стекло прозрачно лишь в одну сторону. Никто не видит, никто не знает меня — настоящую. Моя защита прочна — я не хочу быть растоптанной. Не хочу, чтобы об меня вытерли ноги и, через секунду забыв об этом незначительном происшествии, пошли дальше. Я выстраиваю глухие стены, я оборачиаю к миру не лицо, но маску. Маску с нарисованной улыбкой — тонкой и ироничной. С нарисованными глазами — умными и сочувствующими.
Меня настоящую не увидит (не пожалеет, не сплюнет презрительно, не отшатнется) никто. Никогда.
Но как же я устала носить эту маску…
Она не из папье-маше. Она чугунная. От ее холода стынут скулы, от ее тяжести нарывают губы. От ее металлически-кислого запаха — чувство непрекращающейся тошноты…'
— Слу-ушай… — у него картавый голос, мяукающие интонации. — Признайся, что ты безумно смущалась, придя в кафе с Асмодеем на плече. Комплексовала, как первоклассница, что накрасилась маминой губной помадой и надела мамино эротическое белье.
— А что, было заметно?
— Еще как. То есть мне было заметно — за остальных участников встречи отвечать, естественно, не могу.
Мне жарко от его волос — душной волной они закрывают мне левое плечо и половину туловища.
— Отпусти сейчас же! — Мне не нравится, что он поймал предмет разговора, когда тот пробегал по диванному валику, крепко уцепил за хвост и, невзирая на возмущенный писк, не дает вырваться.
— Слушаюсь, мэм! — Он расцепляет пальцы, и я беру крыску в ладони, успокоительно поглаживая дымчатый загривок. — Только будь так любезна, унеси это животное с глаз моих подальше. Лучше на кухню. Во избежание непроизвольных порывов, которые я не всегда имею силы и жаление сдерживать.
Он крепко сжимает ладонь — будто сдавливает в ней крохотное тельце, и издает звук, имитирующий хруст косточек. Меня не надо упрашивать долго — послушно сажаю Модика в его клетку и отволакиваю на кухню.
— А что… — я подбираю слова, стараясь выразить свою мысль как можно более деликатно, — когда убиваешь что-то живое, становится легче?
— Теоретически, да, — он кивает со значением. — На практике же для меня гораздо характернее другой вид анестезии — саморазрушение.
Он приподнимает руку, и я издаю понимающее междометие. Это было первое, что я заметила, лишь только он разделся: шрамы. Множество шрамов на обоих предплечьях, разной величины, разной давности — зажившие, светлые и поблескивающие, и недавние, едва затянувшиеся, окруженные воспаленно-розовой припухлостью. Конечно, я и до него знала о подобном способе облегчения приступов душевной боли. Но для меня это неприемлемо: уродливо и первобытно. Неужели заражение крови или ноющие в дождь застарелые раны могут скрасить убожество и мерзость этого мира? Они лишь сделают его еще более убогим и трудновыносимым.
Обилие искромсанной лезвием молодой плоти, тяжелая эстетика надругательства над самим собой настолько меня впечатлили, что в течение нескольких минут я даже не могла отвечать на его ласки. (Жуткие шрамы ощущались и в его касаниях, когда он обнимал меня или гладил по спине.) Но, говоря по правде, ласки были недолгими. Прелюдия к любовной близости оказалась коротенькой и, я бы даже рискнула сказать, халтурной. Как и само действо, впрочем. ('Вот и тайна земных наслаждений! Но такой ли ее я ждала накануне?..') И все это — и прелюдия, и основная часть — не было озвучено ни единым словом нежности или страсти.