Валентин Маслюков - Побег
Скоро Золотинка перестала различать свидетелей, впечатляющая череда их угнетала воображение. Выступали близкие, друзья, но все больше соратники погибших в борьбе с искренем и его последствиями. То было мужественное и скорбное, разложенное на множество голосов повествование, так что, в конце концов, и самые лица сливались, стирались в памяти подробности, даже самые впечатляющие, — оставалось беспросветное чувство вины.
Заседание закончилось только к вечеру, после двух перерывов, один из которых продолжался больше часа. Тупо и оглушено приняла Золотинка неизбежное: черный песок хлынул, наполнив чашу доверху. Весы перекосились в сторону обвинения.
— Утра вечера мудренее! — пытался взбодрить Золотинку Оман, но и сам пребывал в растерянности.
Напускная живость оправдателя утомляла Золотинку, она постаралась отделаться от Омана, покорно, но едва ли что понимая, согласившись со всем, что он пытался втолковывать. Легла рано и заснула тяжелым сном со множеством муторных, словно переходящих в явь, сновидений.
Большая часть их скользнула бесследно и затерялась в той призрачной двойной жизни, которую мы ведем во сне; осталось нечто несуразное, с чем Золотинка и проснулась, озадаченная. Мнилось ей ночью, что некто, имеющий власть распоряжаться (кажется, Рукосил в лучшую свою пору, но это осталось без прояснения), выдал ей разрешение завести ребенка. Вне очереди, как поняла Золотинка. И, помнится, ее нисколько не смутило то понятное даже во сне обстоятельство, что разрешение было только одно (нечто завернутое в пеленки, но без лица и примет), а их с Юлием двое. Напротив, она откровенно обрадовалось, что теперь-то уж, когда у нее на руках разрешение, Юлий не отвертится. И опять — загадка ночного сознания — Золотинка отлично понимала, что значит это «не отвертится», хотя немало бы затруднилось растолковать понятие поточнее, если бы кто-нибудь потребовал у нее отчета. «Не отвертится» — все еще ликовала она, когда обнаружила, что Юлий уходит. Растворяется, обращаясь бестелесной тенью… и вот — его нет. Она закричала — без голоса. А как же разрешение, разрешение как? «Вот оно, — вернулся Юлий, похлопывая карман. — Я его забираю. Все равно оно тебе не понадобится».
Под впечатлением этих слов Золотинка и проснулась. Первая, полусознательная мысль ее была, что Юлий жив. Иначе, зачем же ему понадобилось разрешение на ребенка? Выманил, одолжил на время или вовсе отнял — тут нельзя было разобраться, главное, Юлий отлично знал, что разрешение одно, но не «на двоих»… И, значит, жив. С этим Золотинка проснулась уже окончательно. И сколько ни пыталась потом жмурить глаза, притворяясь спящей, чтобы досмотреть сон и прояснить подробности, проследить, сколько удастся, как же Юлий употребит драгоценный «вид на ребенка», который заполучил в полное свое и единоличное распоряжение, — грядущее ускользало. На этом пришлось остановиться: тебе оно не понадобится. Это надо было считать установленным более или менее твердо.
Под обаянием пророческого видения Золотинка мутно понимала Омана, который уединился с нею с утра, чтобы обсудить образ действий на последнее оставшееся заседание — оправдательное.
— Хорошего мало. То есть совсем мало. Не ошибусь, если скажу, что даже самый мрачный взгляд на положение дел имеет под собой основания, — разглагольствовал оправдатель, сунув руки в карманы расстегнутого разлетайкой кафтана, преувеличенно длинного, почти до щиколоток. Вид у Омана был вялый и брезгливый, если не угнетенный, то уж точно недовольный. Во всяком случае, не выспавшийся. — И сможешь ли ты сказать? Искренне. Убедительно и страстно. Трогательно, но не теряя достоинства — у нас этого не любят, чтоб на коленях. Сможешь? А под конец подпустить слезу. Как бы не совладав с собой. Но без нарочитости. Сможешь? Уверена ли ты в себе настолько, чтоб меня успокоить?
Оман, понятно же, имел высокий образец, на который равнялся, — свое собственное блистательное выступление, что давеча потрясло народ, Золотинку и самого оратора. Он трезво сознавал, как мало у Золотинки надежды превзойти памятный успех, а без этого, по видимости, нечего было надеяться на победу.
— Вообще-то до этого не далеко — до слез, — уныло отвечала Золотинка. — Однако не обещаю.
— Сле-езы… — с какой-то ужасной, не совсем понятной многозначительностью тянул пигалик, снисходительно и жалостливо оглядывая Золотинку снизу вверх.
Тут Золотинка ненароком и сообразила, почему он так переменился за ночь, — к худшему. Изменчивая и впечатлительная натура поэта все еще пребывала под впечатлением вчерашнего погрома, который учинил к вечеру обличитель Хрун. И что более всего подействовало на Омана — это быстрая и подавляющая перемена общественного мнения. Самая решительность перемены заставляла Омана сомневаться в себе, исподволь, вполне бессознательно готовить пути отступления.
Проницательность возвращалась к Золотинке, день ото дня пробуждалась в ней острота взгляда и свежесть мысли — она разгадала Омана мимоходом, без нарочного усилия. Но отступничество это — полуосознанное или вполне неосознанное — не возмущало Золотинку. Постигнув душевное состояние пигалика, она чувствовала его собственную, внутреннюю правоту. Он отшатнулся от Золотинки вместе с народом — можно ли было ожидать другого? Кто его осудит?
— Слезы… — повторял пигалик в суровой задумчивости, покачиваясь — руки в карманах. — Как хочешь, а без слез ничего не выйдет. Я знаю пигаликов, это легковерный, увлекающийся народ при всей их хваленной трезвости. И знаешь что… — в голосе его и в повадке явилось нечто особенное, как бывает, когда затронут заветная и щекотливая тема. — Я, может быть, хотел бы родиться человеком!
Оман не удержался от многозначительного взгляда, проверяя впечатление.
— Почему у нас нет поэтов? — заговорил он громче и как бы с вызовом. — Разве в Республике есть поэты? Мы живем наследием древних. Золотой век, восемь поэтов мечтательной эпохи, век бури и натиска — это все в прошлом. Забронзовело. И не смотри на меня… О присутствующих не будем… Я хотел бы быть человеком, чтобы страдать. Страдание и тонкое ощущение уязвимости, мимолетности твоего существования наполняют строки подлинным чувством. Страдание — аромат поэзии. Мы здесь слишком уж покойно живем — кого как, а меня тошнит. Волосы хочется рвать, когда сидишь над листом бумаги и вымучиваешь из себя страдание! Мне тридцать восемь лет — и ничего для вечности! Иногда представляю: вот тебя приговорили к смерти. Жутко: остались недели и дни. Но это другая жизнь. Какое напряжение! Последняя ночь. О, то, что будет написано в эту ночь, останется в вечности! Как огненный отпечаток. У вечности высокая цена. Но это вечность, ее не обжулишь. Заплатишь сполна, все отдашь — и не хватит.