Валентин Маслюков - Побег
А песок еще сыпался!
Не пали еще последние блестки белого, как зал заговорил, шум усиливался. Председатель опять зазвонил и звонил, не зная, что, собственно, нужно сейчас сказать. Кажется, он продолжал звонить и после того, как Золотинка оказалась в окружении загадочно ухмыляющихся стражей.
В коридоре на пути в караульню, стонал, припав лбом к холодному мрамору стены, несчастный, опустошенный до обморочной слабости Оман.
— Что? — вскинулся он навстречу шествию.
Золотинка почуяла, что Оман отлично все знает и что нынешнее его отчаяние есть лишь возвышенная, благонамеренная игра. Игра воображения.
И все это ничего не значило.
Оман застенчиво засиял, угадавши ответ, потянулся навстречу. И не успел ахнуть, как она стиснула его в объятиях и, дурачась, подкинула, так что поэт беспомощно замотал ножками. Когда пигалик снова ощутил под собой пол, весь исцелованный, поэтическое личико его в обрамлении бороды пылало краской смущения… а, может быть, и досады.
И все это ничего не значило!
Караульня полнилась друзьями. Пришли Буян, Тлокочан, пришел бессловесный помощник обличителя, писарь, который не участвовал в заседании и тихонько прокрался в караульню, как частное лицо, сам от себя.
Пришли множество знакомых и полузнакомых Золотинке пигаликов.
Толстый Тлокочан так и явился в своей волшебной мантии нараспашку. Он был, однако, брезглив и мрачен. Золотинка приписала это зависти, которую всякий творческий деятель, говорят, испытывает к успеху другого. Впрочем, возможно, сказывалось плохое пищеварение — Тлокочан не раз обсуждал с Золотинкой такого рода неприятности. Труднее было объяснить сдержанность Буяна, которому Золотинка безотчетно верила, признавая его за истинного друга. Буян выказывал необъяснимую и даже обидную осторожность в своих несколько принужденных поздравлениях.
Глухой удар колокола возвестил начало нового заседания, все заторопились. Когда Золотинка, пропустив вперед толпы пигаликов, поднялась, отставший от товарищей Буян беспокойно на нее глянул и сказал вдруг скороговоркой:
— Боюсь, маловато будет!
Золотинка не совсем поняла или не захотела понять, да, впрочем, все это казалось не важным.
Но перед началом заседания у нее отняли плащ.
Вот это было и важно, и обидно. Поневоле пришлось вспомнить, что спина голая, что затылок острижен и Золотинка по-прежнему полчеловека. И хотя она сообразила, что нынешнее заседание обвинительное, а плащ полагается только на оправдательном, которое и последует своим чередом, эти успокоительные соображения не могли прикрыть ей тыла. Стало мучительно стыдно и тревожно. Помрачнела и стража.
И вот Золотинка опять на арене, где убраны потерянные Оманом листочки. Снова заполнены высокие склоны зала. И на судейском приделе у стойки обвинителя — Хрун. Он строг и скучен. Темный наряд его оживляет только белая полоска воротничка под подбородком и затейливо повязанный сиреневый платок, углы которого выпущены поверх серого жилета.
— Я не буду взывать к воображению, — говорит Хрун. Он начинает как бы нехотя, через силу. По обязанности.
Золотинка чувствовала это и, надо думать, чувствовал зал.
— Нет надобности повторять выступление уважаемого товарища Омана. Я целиком и полностью с ним согласен. Когда бы возникла необходимость высказаться о вопросах воображения, пришлось бы повторить речь уважаемого товарища оправдателя от начала и до конца. Лучше не скажешь.
Хрун уперся локтями в края стойки, а кисти сцепил под носом, уткнулся в руки, лишив себя возможности говорить, так что пришлось ему переменить положение — он скособочился за стойкой по-новому. Казалось, в нескладных повадках обличителя было что-то от нарочитого противопоставления свободной, художественной манере Омана.
«Но не работает! Это не работает! — твердила себе Золотинка. Она все больше дрожала, продрогнув до лихорадки, и повторяла с удовлетворением: — Не ра-бо-та-ет!» Угадывая расслабленное, не сосредоточенное состояние зала, она подгоняла время, побуждала его торопиться — к концу испытания.
— Ибо столь общие рассуждения бесспорны, — бубнил между тем обличитель. — Они годятся для оправдания точно так же, как для обвинения. Для чего угодно. Это, так сказать, рассуждения общего пользования. Простите. Так что я искренне благодарю товарища. Он избавил меня от необходимости останавливаться на общих местах и перебирать слишком хорошо известные уважаемому собранию бесспорные истины. Словом, я не буду взывать к воображению. Уважаемый товарищ тут хорошо за меня потрудился. Перейду к делу. Надеюсь, что с воображением у собрания все в порядке. Это, так сказать, предпосылка всякого серьезного, по существу разговора.
Обличитель перевалился с ноги на ногу и обхватил стойку, ощупывая ее так, словно примеривался поднять.
— Около месяца назад запущенный подсудимой искрень попал в руки того, кто стоял у истоков Золотинкиных волшебных успехов. Круг замкнулся. Своекорыстно подталкивая неопытную и невежественную девушку, Рукосил лелеял надежду использовать ее неоспоримый талант для таких целей, которые сама Золотинка вряд ли понимала и разделяла. Все вышло не так, как рассчитывал Рукосил. Но какими бы путаными дорогами не совершалось зло, оно совершилось. И недаром пигалики говорят: все, что плохо поставлено, упадет. Рано или поздно. Увы, не просто упало — рухнуло, прежде чем кто-либо догадался подставить под зашатавшееся сооружение подпорки.
Чудовищное, поражающее всех без разбору оружие — искрень — в руках злодея.
Последствия этого события неисчислимы, и об этом достаточно было говорено на первом обличительном заседании. Но, боюсь, мы все еще недостаточно осознали, что живем в начале новой эпохи, в начале особой исторический эры — в век искреня. Я не пророк. Не стану предвосхищать будущее. Моя задача скромнее: несколькими мазками изобразить то, что и само по себе потрясает воображение, изобразить картину разрушенного мира, куда ворвался искрень.
Месяц назад орды Рукосила подошли к Слованской столице. Именитые горожане в числе сорока человек поспешили навстречу оборотню с ключами от Толпенских ворот. Впрочем, уже не существующих. Все городские ворота, как вы знаете, по приказу последнего слованского государя Юлия снесены. Эта немаловажная подробность не ускользнула от Рукосила, и он нашел усердие горожан несколько запоздалым. Почтенные мужи, босые, в одних рубашках, простоволосые и с веревками на шеях в знак покорности, бухнулись на колени. Не многие могли сдержать слезы. Четыре едулопа несли носилки с немощным оборотнем, который едва находил силы протянуть руку, указывая на особенно безутешных… Рукосил велел отделить всех, кто плакал да и просто смотрел нерадостно, пристальным взглядом, или выказывал нечистую совесть взглядом испуганным и уклончивым. «Я хочу, чтобы меня любили, любили искренне, без задних мыслей и оговорок. Пусть подданные взирают на повелителя с восторгом и обожанием. С любовью», — прошамкал оборотень. Он отдал нерадостных, а тех оказалось больше половины, на растерзание едулопам. Не буду живописать здесь, какими воплями огласились берега Белой, когда мерзкие уроды ломали спины рачительным отцам семейств, заботливым мужьям и почтительным детям. Как они выдавливали им глаза, чтобы пожрать, попирая еще живые, трепещущие тела.