Аркадий Застырец - Кровь и свет Галагара
— Я чувствую себя виноватым, — стремительно заговорил Конрад Линц, а это, в чем я скоро убедился, была его обычная манера речи. — Вы не обидитесь, если я предложу вам чего-нибудь выпить… за мой, разумеется, счет?
Я не обиделся, прекрасно понимая, что мои потертые до сеточки шорты, бывшие некогда вельветовыми джинсами фирмы «Rifle», выцветшая футболка с надписью «спринт» и потертые теннисные туфли говорят за себя не менее выразительно, чем все атрибуты моего собеседника, причем говорят нечто противоположное.
Но «Бир, три батлз» показалось мне все-таки чересчур вульгарным для такого случая заказом, и я скромно сказал, с неким даже аристократическим холодком:
— Кофе двойной крепости и без сахара, если вам угодно.
Тактично разделив мою умеренную жажду, он заказал два кофе и, как ни в чем не бывало, запросто спросил:
— Давно вы сочиняете стихи?
Мне не понравилось слово «сочиняете». Его первоначальный смысл в обиходе давным-давно запачкан оттенком «вранья» или, по меньшей мере, «завирания». И уж лучше бы он сказал «слагаете».
Но я, ничем не выразив своего недовольства, так же просто ответил:
— Десять лет.
— Успех колоссальный, — продолжал он без всякого намека на свойственный лести взвинченный тон. — Вы простите еще раз, глупо скрывать, простите, но вы бы удивились и возмутились, вероятно, еще больше, когда бы мне вздумалось испросить у вас разрешения, а так — получилось не очень вежливо, зато я нечаянно наблюдал рождение этих строк, — он протянул сухие пальцы в сторону моих записей и продолжал строчить как из пулемета, — и я не жалею, может быть, вы-то мне и нужны, не только техника, хотя техника безупречна, вы обладаете редкостным даром предвидения, согласитесь, что никому из этих людей, приехавших сюда со всего света, чтобы рассеяться и забыться, не приходит и не может прийти в голову то, что вы сумели почувствовать и достаточно ясно выразить в этих строках, вы знакомы с политической ситуацией и подспудными настроениями населения Югославии?
Разумеется, я не знал ничего подобного в отношении Югославии, так же, как и в отношении любой другой страны, включая свою собственную.
— Так я и думал! В вас есть то, что не совсем удачно принято называть шестым чувством, каждый дурак, простите, сумеет разглядеть тень смерти, лежащую на тюремных стенах, больничной койке или эшафоте с гильотиной, но далеко не каждый и даже вряд ли один из миллиона видит эту тень, когда она нависает над благодатным местом, залитым солнцем, исполненным мирной суеты и, так сказать, буйного цветения жизни. Пройдет года два-три, и вы, возможно с ужасом, убедитесь сами, что тень, которую вам каким-то чудом удалось разглядеть сегодня, вовсе не была результатом своевольной работы воображения. Смерть уже на пороге этого сказочного города, сотни лет не знавшего бедствий войны.
Эти слова, несмотря на несколько усложняющую восприятие скороговорку, были настолько убедительны и серьезны, что я не мог допустить даже мысли о том, чтобы счесть их изысканным комплиментом, и задумчиво произнес:
— Возможно, вы правы.
— Возможно, возможно, — подхватил он с улыбкой и, кивнув официанту, поставившему перед нами по беленькому наперстку с настоящим, судя по запаху, кофе, заказал пачку «Camel». — Но я был бы счастлив в том, что касается вас, убедиться, как говорят, на все сто, — и не дожидаясь моего вопроса, спросил сам. — Не могли бы вы познакомить меня со своим творчеством более детально?
Советский инстинкт пробудился вновь и вызвал во мне усиленное сердцебиение. Что, собственно, происходит? Небедный дядечка, очень похожий на русского эмигранта, уж не берусь определить, которой волны, проявляет живой интерес к моим творениям. Что это сулит? Как минимум, хороший выход на стезю международного признания, а как максимум — валютные гонорары. Вероятно, на нечто подобное я и рассчитывал, перетаскивая через таможню пару тысяч строк, отпечатанных на пишущей машинке «Москва» накануне поездки.
Повинуясь этому инстинктивному рассуждению, я поспешил ответить утвердительно:
— Да, я могу показать вам две книги стихов в рукописи.
Минут через десять мы подкатили в сиреневом «BMW» к тупо спящему кемпингу. А еще минут через пять я рысью подбежал к моему новому знакомцу, тем временем распахнувшему дверцу и закурившему, не сходя с водительского места, и вручил ему аккуратную пачку листов потребительского формата, извлеченных со дна моего чемодана.
— Если вы не возражаете, я изучу все это, — он мягко возложил свою сухощавую руку на мои труды, — а завтра часиков в десять вечера встретимся на моей яхте, она стоит у маленькой пристани, что возле аквариума, вы без труда ее узнаете, называется «Христофор Колумб», согласны?
Ну конечно, скрепя сердце, я согласился. Что же еще оставалось? Но он успел заметить мое смущение и тут же протянул мне прямоугольник из голубого картона, черкнув на нем несколько цифр своим «паркером».
— Вот моя карточка и телефон в номере отеля, где я остановился. Если что-то не сложится, позвоните мне загодя, и я найду способ переправить вам рукопись в целости и сохранности.
Это было слабым утешением, но не мог же я, в самом деле, потребовать у него в залог паспорт, как на лодочной станции!
Когда «BMW», сверкнув под фонарями, развернулся и укатил вниз по улице, я вышел на свет и внимательно изучил то, что осталось мне взамен заветной рукописи.
В правом верхнем углу богатой визитки поблескивал выпуклой позолотой какой-то экзотический символ (позднее я узнал от владельца карточки, что это так называемый синдар, геральдический знак, весьма распространенный в Галагаре), а ниже в красивой виньетке из волосяных линий помещалась простая надпись: «Konrad A. Linz, professor». И все. Ни адреса, ни телефона, ни даже названия страны, где проживает профессор неизвестно каких наук. Только временный чернильный номер, по которому я и не собирался звонить. Зачем? Я-то, конечно, явлюсь на свидание. А если не найду яхты или не найду на яхте Конрада Линца, просто махну на все это рукой: в конце концов авторство рано или поздно всплывает и все плагиаторы бывают посрамлены.
На следующий день, не дожидаясь назначенного времени, я отправился на пристань возле аквариума и прогуливался там не менее часа, предаваясь не очень веселым раздумьям.
Правда, яхту «Христофор Колумб» я обнаружил довольно быстро, но единственным человеком у нее на борту был голый по пояс механик, копавшийся в наполовину разобранном дизеле и даже отдаленно не напоминавший кого-либо из известных мне профессоров.
Наконец, неподалеку на башне кто-то там, не помню, то ли рыцарь с мечом, то ли смерть с косой, шарахнул по колоколу своим инструментом — и я, международным образом окликнув механика, отчетливо назвал ему имя с визитной карточки. В тот же миг из глубин своего «Колумба» вынырнул Конрад А. Линц собственной персоной. Он приветливо помахал рукой и протянул ее мне, помогая взойти на борт и избавиться от пустых опасений.