Елизавета Манова - Рукопись Бэрсара
Оказываясь дома, я всегда поражался тому, как страстно и исступлённо они ненавидят друг друга. Ненавистью был пропитан воздух их дома; я задыхался в нём; даже моя тюрьма, моя проклятая школа там мне показалось уютней.
Я часто думал, чем это кончится, много лет это было моим кошмаром, неуходящей тяжестью на душе, и весть о их смерти была для меня облегчением.
И они умерли, как подобает любящим супругам, в один день и в один час.
Я встал и вышел на крыльцо. Был предзакатный час, и мир казался удивительно тёплым и не знающим зла. Солнце почти сползло за зубчатую стену леса: кроткий медовый свет обволакивал мир, и мне очень хотелось жить. Просто жить, бездумно и беззаботно, просто дышать, просто быть.
Скрипнули доски крыльца; Баруф стоял со мной рядом и молча смотрел, как тускнеет золото дня, и даль заволакивается лиловой дымкой.
— Поговорим? — спросил он меня, наконец.
Я не ответил. Я просто побрёл за ним в дальний конец усадьбы. Сели на бревно, зачем-то брошенное за кустами, и прозрачная тишина вечера обняла нас.
— Как вам Квайр? — спросил, наконец, Баруф.
Очень некстати: так хорошо молчать под улетающим ввысь безоблачно-серым небом, в нежном покое уходящего дня. Я не ответил. Я ещё не хотел начинать.
— Теперь вы начали понимать, — не вопрос, а скорее утверждение, и я повернулся к нему, одолевая подступавшую ярость:
— У вас нет права меня торопить! Два месяца вы меня продержали в потёмках — теперь моя очередь, ясно!
— Нет, — сказал он спокойно. — Я вам времени не дам. Вы мне слишком нужны.
— А иначе что? «Или-или»?
— Вы это сами придумали, — ответил он. — Мне не нужна ваша смерть. Мне нужны вы.
Он сидел, тяжело опершись на колени, — уже не властный, непроницаемый Охотник, не дерзкий пришелец, готовый менять судьбы мира, а просто одинокий измученный человек, изнемогающий под тяжестью взваленной ноши. Наверное, только мне он мог показаться таким, и наверное потому я ему нужен. Только поэтому? Нет, сейчас я не мог его пожалеть, потому что он мне ещё нужнее. Чем нужней мы друг другу, тем отчаяннее надо драться сейчас за наше будущее, за то, чтобы мы не стали врагами.
— Вы зря боитесь меня, Тилам, — сказал он устало. — То, что я от вас хочу, вас не унизит.
— Вы слишком привыкли решать за других. Я не люблю, когда за меня решают.
— Да вы ведь сами все решили. Видели же Квайр?
— Да.
Да, я увидел Квайр, и это все меняет. До сих пор — в лесу — я не то чтобы представлял его другим — просто не представлял. Непривычная речь, дурацкая одежда, нелепые ружья — это все антураж, а за ним обычные люди. А оказалось, что все не так. Действительно, по-настоящему чуждый мир, настолько чужой, что только усилием воли я заставлю верить в его реальность. И в этом чужом, чуждом мне мире мне теперь предстоит жить и умереть.
«Чужой» — говорю я себе — и знаю: не настолько чужой, чтобы я не сумел в нём жить, и я скоро его пойму, но я совсем не хочу понимать, мне нужен мой мир, единственный, распроклятый, который я не понимал никогда, и ошибался, и жестоко платил за ошибки, но он был мой, и я теряю его, теряю сейчас, в эту самую минуту, а не тогда, когда убежал из него.
«Чужой», — говорю я себе — и знаю: он ненадолго будет чужим, у меня уже есть друзья и есть дело, да, хочу я того или нет, но оно есть, я решил — это бесповоротно, но это совсем не моё дело, не то единственное, которое я люблю. Хорош или плох этот мир, но физику Бэрсару в нём делать нечего.
Я вспомнил о том, что ещё не успел завершить, о главной, ещё никому не известной работе, и чуть не завыл от отчаянья и тоски. Хотя они и ославили меня наглецом, авантюристом в науке, оскорбителем авторитетов, я так и не посмел никому сказать, что сражаюсь со знаменитым уравнением Атусабра, и мне немного осталось, чтобы его решить. Не посмел, потому что за этим стояла вещь, ещё более кощунственная, чем движение сквозь время — власть над гравитацией, и я бы её победил! Да, я бы её победил!
В корчах утраты я почти позабыл о Баруфе, а он сидел себе тихо, ждал, пока я перестану ёрзать и меняться в лице, и его снисходительность разозлила меня.
— Ну и что? — спросил я его. — С моей головой и руками я никогда не пропаду. Ещё и разбогатею, дом куплю… не хуже, чем у вас. Что улыбаетесь? Не верите?
— Почему же? Дядя говорил, что в машине вы даже колбы для хронотрона и интаксора сами выдули. Просто будь это для вас важно, вы бы здесь не оказались. Нет, Тилам. Наукой заниматься вам здесь не позволят, сами скоро убедитесь. Куда вы тогда денете свой мозг?
— А вы ему применение найдёте.
Баруф устало улыбнулся.
— Суил пересказала мне ваш разговор с Таласаром. Если учитывать, как мало вы знаете, совсем неплохой прогноз.
— Тут все ясно.
— Да. Но вам, чтобы понять, потребовалось два-три факта, а мне намного больше. Видите ли, Тилам, будь я… ну, хоть немного иным… я бы сказал: судьба. Судьба, что вы попали сюда именно теперь, когда вы мне так нужны. Я — хороший организатор и неплохой техник, и пока события шли не спеша, я был уверен в себе. А теперь конец писаной истории, все понесётся вскачь, и я не уверен, что меня хватит на все. Напрасно вы морщитесь, Тилам. На это ведь можно смотреть и по-другому. Не допустить гибели нескольких стран и сотен тысяч людей. Не позволить откинуть регион на сотню лет назад. Разве это плохо?
— Даже благородно, если забыть о цене.
— А вы знаете эту цену? Я тоже нет. Я знаю только, во что обойдётся законный ход истории. Погибнет треть населения материка и родится Олгон.
— А если вы убьёте ещё десятки тысяч людей, а Олгон всё равно родится?
Мы глядели друг другу в глаза, и в глазах его была жестокая, неотвратимая решимость.
— Я — не гадалка, Тилам. Будущее тем и отличается от прошлого, что его ещё надо сделать. Всегда найдётся уйма причин, чтобы отказаться от действия — и они весьма убедительны. А для действия причина одна: я должен это сделать. Именно я.
— Почему же именно вы? Кто вас на это уполномочил?
— Олгон, — сказал он серьёзно. — Олгон, который сделал меня таким, какой я есть. Мои товарищи, которых он убил и убьёт. Все человечество, для которого нет спасения в нашем будущем. Послушайте, вы же смелый человек — чего вы испугались? Красивых слов? Не будет. Работа будет — грязная и кровавая. И смерть — довольно скоро. А история о нас не вспомнит — и правильно! Или, может, самолюбие — в упряжку не хочется? Плюньте. Сами о своём самолюбии забудете. Обо всем забудьте, кроме дела. Ну?
— Есть и третье. Вы понимаете, что вам меня не скрутить? Это предупреждение, а не похвальба. Делу я могу служить — вам не стану. Смотрите сами, это может нам дорого стоить.
— Ничего, — сказал он с улыбкой. — Служите делу, а остальное… черт с вами, выдержу!