Ксения Медведевич - Ястреб халифа
Зу-н-Нун, пританцовывая, поднимался по извилистым улицам – вверх, вверх, к узеньким воротам в сторожевой башне Факельной стены.
– За мной, все идите за мной! Пусть идет за мной тот, кто меня слушает! Кто желает услышать и увидеть пятничную проповедь, пусть идет за мной!
Дети кидали ему в подол рубища халву и финики, а Зу-н-Нун кружился, вставая на цыпочки босых пыльных ног, и во всю глотку декламировал:
Я – суфий, а твое лицо – единственное среди всех красавиц,
Все знают, стар и млад, женщины и мужчины,
Что твои алые губы по сладости – халва,
А халву нужно дарить суфиям.
Между тем в толпе, поднимавшейся в верхний город вслед за дервишем, шли два десятка феллахов в пыльной, заплатанной одежде сельских жителей. Впрочем, феллахов в толпе и без них было предостаточно – по долине давно разнеслись слухи о предстоящей казни колдуна и вероотступника. Но эти шли, касаясь друг друга, держась за руки и за полы плащей из грубой верблюжьей шерсти. Их женщины семенили охающей и ахающей стайкой грязных замоташек – так просвещенные горожанки называли своих сельских сестер по вере. В самом деле, платок уже давно следовало повязывать под подбородком – иначе какой смысл помадить губы? Деревенские увальни явно ошалели в огромном городе и боялись потеряться в ущельях улиц между двух-, а то и трехэтажными домами.
Тем временем двое оборванцев из этой жалкой толпы обменивались такими речами:
– А это что за благочестивая белиберда? – Тарег имел в виду стихи про халву, которые раз за разом распевал Зу-н-Нун. – Почему дервиш поет любовные стихи? Извращение за извращением… – сердито шипел нерегиль.
– Это не любовные стихи… ммм… в обычном понимании, – хихикнула идущая с ним бок о бок женщина и поправила ткань платка на носу.
– В смысле? – мрачно переспросил нерегиль.
– Стихи говорят о любви – но не к женщине, – платок заглушил хихиканье Тамийа, однако сумеречница, похоже, веселилась от души. – Они говорят о любви ко Всевышнему.
Тарег охнул:
– Это не лезет ни в какие ворота! Скажи, что ты шутишь!
– Между прочим, эти стихи сочинил Джунайд, – продолжала веселиться Тамийа-химэ.
– Прости, но я был о твоем супруге лучшего мнения, – отрезал нерегиль. – Уж он-то не должен был поддаваться на дурацкие суеверия и оскорблять Единого своими странными домогательствами.
– Мы пролили много крови в сражениях на остриях слов, и еще больше мы пролили чернил – в том числе и тогда, когда кидались друг в друга чернильницами, – фыркнула женщина. – Но увы: я могу дать Джунайду напиток бессмертия и продлить его молодость, но не могу изменить его природы. Он остается человеком и… ашшаритом.
И Тамийа-химэ вздохнула с грустью, а притворной ли, подлинной – осталось скрыто за тканью платка.
Тут шедшие перед ними Майеса и Ньярве остановились как вкопанные. Из темной арки ворот дохнуло сыростью и могильным холодом. Тарег поднял глаза: над невысоким, в десять локтей, сводом, выбит был круглый медальон, разделенный письменами куфи на три лепестка – Али, Али, Али. Точно такой же, как на том входе. Нерегиля замутило – от нахлынувших воспоминаний и вскипевшей следом ярости. Сзади напирал народ.
Тарег тяжело задышал – подобно остальным, он чувствовал преграду как упершуюся ему в грудь ладонь. Майеса наклонила голову и застонала сквозь сжатые губы.
И тут с другой стороны черного прохода, из залитого солнцем проема в его конце донеслось:
– О следующие за мной! Проходите же, идите за мною след в след, никуда не сворачивая!
Зу-н-Нун пригласил их, открывая путь под охранный знак.
Со свистом выпустив воздух сквозь стиснутые зубы, Тарег двинулся вперед. Майеса и Ньярве, шедшие впереди, зашипели, но шагнули в тень арки.
Не успели они, дрожащие и замерзшие, как в зимний холод, выйти на солнце, как в небе над их головами поплыли пронзительные человеческие вопли. Со всех минаретов всех пятнадцати мечетей Куртубы понесся третий призыв муаззина. Пятнадцать голосов, сливаясь в нестройный, отвратительный, визгливый хор, завывали и повторяли – Имя за Именем. Тарега снова замутило. У Тамийа-химэ пошла носом кровь – на ткани платка стало расплываться бурое пятно.
Люди на крохотной привратной площади и на улице впереди и позади них молитвенно падали ниц, прямо на булыжники мостовой Верхнего города.
– Чтоб вам всем так и сдохнуть кверху жопой, – пробормотал нерегиль, дрожа от ненависти и опускаясь на колени.
– …И благородный Абд-аль-Вахид ибн Умар ибн Имран ибн Умейя в своей милости и мудрости призывает Амр ибн Бахра, факиха[34] Куртубы, дать ответ на вопрос: какой кары достоин вероотступник, упорствующий в своих заблуждениях?
Ибн Бахр, представительный мужчина за сорок, с соответствующими должности животом и курчавой бородой, степенно кивнул и ответил:
– Воистину смерти!
Люди на Большой базарной площади толкались и перешептывались, переминались с ноги на ногу и тыкали пальцами в сановников на ковровом помосте. Там искрились драгоценные эгретки на чалмах, метали разноцветные искры перевязи с саблями в дорогих ножнах, пылала на утреннем солнце парча кафтанов. Гвардейцы Умейядов, рослые, высокие воины в роскошных узорных халатах из золотистого шелка поверх кольчуг, сдерживали молчаливо напиравшую на их шеренги толпу.
– И благородный Абд-аль-Вахид ибн Умар…
Огласитель приговоров судебного ведомства продолжал опрашивать власть предержащих согласно обычаю. Народ на площади скучал, нетерпеливо прислушиваясь к тягомотине законников – людям уже хотелось перейти к, скажем прямо, сладкому.
Джунайда поставили на колени посреди второго помоста – прямо на голые доски. На плечах ему оставили лишь белую рубашку. Грудь, локти и запястья приговоренного стягивала крепкая веревка из верблюжьей шерсти – два ее конца держали в руках помощники палача, вставшие по обе стороны от преступника. Палач с обнаженным ханаттийским тулваром в руке стоял прямо за спиной Джунайда. Люди с охами и ахами показывали друг другу пальцем на громадный изогнутый меч – говорили, что старый Умар выписал его из самой столицы Ханатты вместе с искусным палачом.
– …Воистину смерти!
Верховный муфтий Куртубы сказал свое веское слово – и огласитель приговоров повернулся к Абд-аль-Вахиду и отдал глубокий поклон.
– Преступник приговорен к смерти! – разогнув спину, воскликнул он.
– Приступайте! – взмахнул рукой глава Бени Умейя.
Помощники палача вынули из ножен джамбии: Джунайда следовало развязать, чтобы разложить на помосте более подходящим для четвертования образом.
Изогнутое лезвие кинжала разрезало веревку точно между локтями приговоренного. Второй помощник дернул ее, чтобы смотать и отложить в сторону. Спешить им было некуда. Народ на площади хотел зрелища.
Когда над помостом вдруг с шелестом что-то мелькнуло, никто не сообразил, что это. Ярко-алое платье с широкими рукавами до земли – оно вдруг вспыхнуло прямо рядом со стоявшим на коленях Джунайдом.
Когда на лица ближайших к помосту стражников хлестнуло горячей кровью, кто-то вскрикнул.
Когда на площади завопили от ужаса все, кто мог вопить, палач и оба помощника уже корчились и катались по доскам, молотя каблуками сапог, – из их раскромсанных шей брызгала во все стороны яркая красная кровь.
Джунайда на помосте уже не было. Впрочем, всем уже стало не до него.
Женщина в алом шелке перемахнула в жутком, нечеловеческом кувырке на соседний помост, и все поняли, что сегодня утром на этой площади умрут совсем другие люди. Следом за ней на ковры с хлопаньем рукавов вспрыгнули еще три аураннки, и кровь фонтанами забила во все стороны.
Женщины в развевающемся желто-розовом и сиреневом шелке полосовали людей парными мечами-тикка.
От них пытались отбиться, кто-то успел выхватить кинжал – но его лезвие перехватила изогнутая длинная гарда тикки и выдернула из так и не успевшей нанести удар руки. Свистнул клинок, человек заорал, зажимая обрубок руки, из которого мелкими брызгами пылила кровь. Над площадью раздались пронзительные вопли, перекрывшие крики мечущейся толпы: над головами орущих и бестолково давящихся людей пронеслись еще три женские фигуры – и как стервятники спикировали в свалку на помосте сановников Умейядов. Одна из них вцепилась зубами в то, что осталось от руки несчастного, тот дико заорал, пытаясь стряхнуть с обрубка мотающую гривой женщину в ослепительном, цыплячьего цвета шелке.
Умейяды дрались отчаянно – но в тесноте и давке среди подушек они спотыкались и падали, не имея возможности обнажить мечи. Женщины хлестали рукавами, как змеями, обвивали ими руки – и дергали на себя, прямо на лезвия тикки.
И тут еще целая стая этих дочерей иблиса бросилась прямо в толпу на площади: меткими, секущими ударами они вспарывали артерии на горле, и люди с воплями кидались в разные стороны от дрыгающихся, разбрызгивающих горячий красных дождь тел. В уводящих с базарной площади проулках, в арках и дверях домов верещали женщины и дети – их давили, сбивали с ног и топтали. Люди рвались прочь из страшной ловушки между высокими стенами – и забивали телами все возможные пути отхода.