Александр Тихонов - Кремль 2222. Легенды выживших (сборник)
– Режь, – коротко сказал мой.
– Чего? – на всякий случай спросил я. Хотя не дурак, и так все понял.
– Граблю ей режь, придурок, – сказал мой. – У ней, глянь, еще и гаек с брюликами полные пальцы.
– Но ведь кроме гаек у нее ребенок…
И тут я стал противен сам себе. Какое мне дело до чужих ребенков? Такое же, как и им до нас с моим чертом. Они вырастут. Они – домовладельцы жизни, а мы для них – так, эпизоды из «Хроники происшествий». Тем более что ребенка спер щекастый дядя. Стало быть, маман ему больше не потребуется. И то правда – на хрена спертому ребенку дохлая маман?
Черт молчал. Я почувствовал, я услышал, как он презрительно харканул мне в височную кость и отвернулся в сторону затылочной. Короче, положил на меня с прибором. В общем-то, он прав. На сто пудов прав.
Я начал пилить. Хорошо было бы загодя наточить этот проклятый нож, но чем – вот вопрос. Не об расколотый же унитаз его точить?
Запястье пилилось туго. Сверху-то еще ничего, а вот дальше… Где-то в середине лезвие застряло конкретно.
– Ломай книзу, – отрывисто бросил мой через плечо. Судя по голосу, он все еще клал на меня. Ублажить его могла только доза.
Я положил руку себе на колено и надавил. Запястье хрустнуло, обнажилась белая головка сустава. Остальное заняло не больше полминуты.
– А теперь – делай ноги! – сказал мой.
Это я знал и без него…
* * *…Кисть была покрыта шелковистой нежной кожей. Шелковистой – это не для красного словца, это совсем как шелк на ощупь. Когда-то очень давно, когда я еще учился на медика, у меня была безумно дорогая рубашка из искусственного шелка – такая же гладкая, как эта рука. И приятная.
Я сел на пол, привалился спиной к стене и погладил ее еще раз. Кайф… Я закрыл глаза и представил продолжение. Кисть руки, выше, локоть, еще выше, плечо… Теперь ниже… Снова рука… Мне показалось на секунду, что она шевельнулась. Пусть…
– У тебя едет крыша, – авторитетно сказал мой черт.
– Пусть, – сказал я.
Ее рука тыльной стороной медленно погладила меня по бедру. Выше. Еще выше… Мягко застрекотала молния на моих видавших виды джинсах. Неужели она? Или все-таки я? Какая разница… Я не выдержал и застонал. Боже, до чего же у нее нежная кожа!
– Извращенец, – хмыкнул мой черт.
Я улыбнулся ему не открывая глаз…
…После того как двинешься, хорошо послушать радио. Неважно, волну Нового города или Старого. Я это понял сразу, как только купил приемник. В ридикюле было более чем достаточно. И совсем нехило было на нежной руке мадам. Я осторожно и неторопливо распилил маленький шелковистый кулачок, освобождая ремень ридикюля. Помимо ремешка, распиленный кулак принес еще красивое кольцо с камнем и не менее красивое витое без камня. В камнях я ни хрена не смыслю, и, когда толкач Барни, торгующий дурью, предложил мне за обе гайки самопальный радиоприемник, я, шибко не раздумывая, согласился. Приемник всегда легче сдать, чем рыжье. Тем более рыжье с таким прошлым. Хорошо, что Барни не привык задавать лишних вопросов.
Я слушал радио и гладил то, что осталось от руки. Осталось немного – три пальца и почти что половина ладони. Остальное после распилки никуда не годилось, и его пришлось спустить в унитаз. Но и оставшегося вполне хватало – если не смотреть вниз, вполне можно представить, что рядом с тобой сидит похожая на восьмерку безумно красивая телка с мягкой, как у ребенка, кожей, доверчиво положив руку тебе на бедро. Это здорово! Это лучше похожей на лошадь целой Келли, у которой руки шершавые и все в бородавках, как задница лягушки-мутанта.
В приемнике передавали «Хронику происшествий» и рассказывали про щекастого дядьку. Я это сразу понял.
– Мы ведем прямой репортаж из тюрьмы Старого города, – гундосил в динамике диктор. – Особо опасный преступник похитил ребенка и зверски искалечил ее… хм… его мать, отрубив ей кисть руки. Сейчас пострадавшая находится в больнице, ее состояние здоровья удовлетворительное. Если кто может сообщить…
– Да не рубил я!!! – ворвался в эфир щекастый дядя. И – шмяк, шмяк, шмяк… Значит, отогнали дядю от микрофона и лупят.
Я так и представил эту картину. Щекастый мутант валяется на полу, его пинает охрана, а мутант лишь матерится, прикрывая ручищами особенно уязвимые места. Губы у дяди толстые и мягкие, и такие же толстые и мягкие щеки мерно и беззвучно колыхаются по бокам головы в такт шлепаньям губ. Весь он сейчас такой толстый, мягкий и мерзкий. И совсем не похожий ни на домовладельца, ни на восклицательный знак.
– Отвосклицался, – хмыкнул мой черт. Он у меня вообще не отличался многословием. Особенно после того, как мы с ним конкретно задвинемся.
– Ага, – кивнул я.
Хорошо, когда всем хорошо. Пергидрольная мадам выжила, соплюшку с бантами вернули в лоно семейства, щекастого бандита поймали доблестные охранники периметра – не к ночи будь они помянуты. А у меня теперь есть рука…
Я нежно погладил тонкие пальцы с гладкими наманикюренными ногтями.
– Давай догонимся? – предложил мой.
– Догонимся… На завтра хватит, а потом где брать?
Мой черт лениво потянулся в моей голове.
– Не гони. Придумается что-нибудь.
Бакланить было лениво. Да и то правда – утро вечера мудренее.
Я шевельнул свинцовой рукой – своей, стряхнул с бедра руку чужую и, улыбнувшись динамику приемника, затянул зубами на невзрачном бицепсе резиновый жгут.
Дмитрий Силлов
Момент у моря
Я любил Джилл. Джилл любила Френка. А Френку было на все это наплевать.
Френк любил море. И все, что с ним связано. Он работал спасателем – если это можно назвать работой – и в связи с этим мог часами стоять на волнорезе, заложив руки за спину, и тупо смотреть на горизонт. Просто ради удовольствия. Или по утрам после хорошего шторма шляться по берегу, собирать медуз и бросать их обратно в воду. Какой прок от медуз вообще? Но Френку было и на это наплевать. Как и на Джилл, кстати. Он осторожно брал в руки эти дохлые куски белесой блевотины и бросал, бросал, бросал…
У сентиментальных отдыхающих красоток от всего этого под купальниками напрягались соски. Я отчетливо видел этот процесс каждый день из окна своей конторы. Как только Френк залезал на волнорез или начинал развлекаться с медузами, любая сука с тренированным телом охотницы на мутантов тут же забывала, что она сука, и прямо-таки на глазах превращалась в мечтательную хемингуэевскую красотку – или кто там еще красиво писал про море? Не знаю, не читал, но подозреваю, что у этого Хемингуэя в книжках были одни полоумные мечтательные суки, которые стадами волоклись за бездельниками вроде Френка.
А Френк их трахал. Всех без разбора, гуртом. Пачками трахал, так же, как я потрошу треску на ужин, когда повар Билл в очередной раз мучается похмельем. Взял в руки, потискал, вспорол брюхо – и отбросил, чтоб тут же схватиться за следующую.
Он мог себе это позволить. У него было сухощавое, загорелое, мускулистое тело с руками, красиво перевитыми венами, и довеском под кубиками пресса, впечатляюще оттягивающим плавки. А еще у него были большие коровьи глаза, в которых плескалось море. Это Джилл так говорила.
Не знаю, как там насчет моря. Джилл с ее бабской точки зрения, наверно, виднее, но на мой взгляд – просто красивая тупая загорелая морда, по которой с первого взгляда видать, что трахнет – и бросит…
У всех отдыхающих ослиц, которых потрошил Френк, после потрошения морды становились печальными и задумчивыми. Чаще всего они становились такими после того, как они на следующее утро обнаруживали пустое место в своей постели и, выглянув из окна своего трехсотдолларового номера (в сутки, разумеется), могли лицезреть Френка, разминающегося на пляже с новой претенденткой на его впечатляющий штопор…
Вся эта история началась с той минуты, когда Джилл впервые вошла в дверь моего ресторанчика. Первое, что я увидел, это были ее глаза. Синие и равнодушные. Как море в штиль. Вот уж у кого глаза как море! Не то что у этого…
До появления Джилл мне было глубоко наплевать на цвет чьих-либо глаз, на море, плещущее под моими окнами, и на прочую романтическую дребедень. Я далеко не поэт. Поэты все вымерли еще в Последнюю Войну, и от них остались лишь тоненькие книжки в Объединенной библиотеке охраняемых поселков. Джилл сказала как-то, что только поэты прошлого умели любить по-настоящему. Подозреваю, что ни у кого из них, в отличие от меня, не было ни брюшка величиной с шар для боулинга, ни поганого прибрежного ресторанчика в качестве частной собственности. Потому и с любовью у них было все в порядке.
Но в тот вечер я чуть ни стал поэтом. Когда Джилл посмотрела на меня этим своим заштиленным морем и медленно так спросила с придыханием:
– Это вам требуется кассир?
Я ответил: «М-м-я…» – кивнул раз шесть, а потом всю ночь смотрел на лунную дорожку и писал на пахнущей креветками оберточной бумаге что-то про пылающие сердца и сливающиеся в поцелуе губы, пока не заснул, уткнувшись лбом в подоконник. До сих пор подозреваю, что это было что-то гениальное. Хотя бы потому, что шло от чистого сердца. Но утром повар Билл вытащил из-под спящего меня бумагу со стихами и завернул в нее какую-то дрянь, которая потом потерялась. Вместе со стихами, естественно.