Михаил Попов - Огненная обезьяна
— А ведь там, что-то вроде боя. — Сказал капитан, продолжая водить головой из стороны в сторону, как бы вынюхивая звуки. — По-моему, Ляпунову все удалось закрепиться.
— Вы лучше туда послушайте. — Мрачно сказал Косоротов, указывая просунутым сквозь прутья решетки пальцем в сторону глухого деревянного забора.
— Да, что-то там… — Не закончил Фурцев, замирая.
На территории колхозного рынка явно происходила какая-то механистическая жизнь.
— Там удобно накопиться. — Мрачно сказал Косоротов. — Отсюда до забора шагов шестьдесят, не больше.
— Да пока они будут через забор этот перелезать и мопеды свои перетаскивать, даже твои обмоточники их пощелкают.
Комвзвода только вздохнул, у него такой веры в своих стрелков не было.
— Но, так или иначе, надо туда мин покидать. — Фурцев оглянулся в поисках того, кого можно было бы послать на голубятню с приказом.
Самолетный гуд сделался определеннее, и опаснее на слух. Кажется, немецкий летала, въехал в нужную колею. Но дальше за самолетными блужданиями следить не пришлось. Самое интересное развернулось прямо перед носом. Базарная ограда вдруг начала хрустеть, выстреливая облачка пыли из щелей между досками. Из-за нее доносилось отчетливое, напряженное взревывание моторов.
— Что это? — Растеряно поинтересовался Косоротов, и тут же получил полный ответ. Крашеный занавес рухнул тремя большими пролетами, и в клубах пыли и собственной отработанной гари, выкатили на уличный простор два танка. Следом за ними, в образовавшийся пролом начали выскакивать скорченные человеческие фигурки с автоматами.
— Огонь! — Заорал Косоротов.
Было такое впечатление, что команду он отдал танкам. Они почти залпом ударили из своих пушек. Один снаряд попал в кирпичный столб ограды палисадника, осколки свистнули над головами, и заколотили по стволам яблонь. Второй снаряд попал в тело школы, оно загудело.
Фурцева волной первого взрыва отбросило к задней стенке окопа. Принимая прежнее положение, он увидел, что в четырехместном окопе находится один. Куда это всех остальных вынесло? И что теперь делать? На бруствере лежит трехлинейка, в песке притоплены две противопехотные гранаты. Подполковник взял винтовку, передернул затвор, поглядел перед собой. Понять, что происходит, было нельзя. Танк был только один, он стоял как вкопанный. Очевидно, заглох. Фурцев перебежал в левый край окопчика. Там должен был находиться жасминовый куст. Теперь торчала врастопырку кучка обглоданных концов. Поверх них, подполковник увидел второй танк, шустро дребезжа гусеницами по булыжнику он налетал сбоку на то, что осталось от батареи Будкина. Там наблюдалась обреченная суета. Когда до налетающего чудища осталось метров двадцать, пушкари, кто мог двигаться, кинулись врассыпную, подставляясь под молотилку пулемета.
С первого раза танк только поколебал заграждение из мешков, со второго раза криво, но уверенно преодолел, и сразу же добрался до сдобного панциря сорокапятки.
Капитан автоматически клацнул затвором, выдернул патрон из патронника. Да, блин, снова ты накомандовал Федя. Нельзя было пушки так ставить. А где, собственно, все?! Даже автоматчиков немецких не видать. А-а, залегли орлы за бордюром у трамвайной остановки. Кто-то их сдерживает огнем. Кто только? Постреливали, кажется, с "курсантской" стороны. Когда пули попадали в рельс — выбивалась искра, и загорались длинные полосы собравшегося вдоль рельс пуха.
Немец все массировал пушку.
Слева от капитана мелькнула тень, и кто-то задышал над самым ухом. Фурцев обернулся, во-первых, свой, во-вторых, кажется, это тот молчаливый дядька, что крошил мыло для коктейля. Не поглядев на командира, дядька чуть приподнялся, и повалился неловко вперед и набок. В правой руке он держал заветную бутылку. Потом проделал это движение еще пару раз, все приближаясь и приближаясь к ограде, за которой была батарея. Добрался, сел спиной к событиям, начал поджигать бутылку.
Фурцев поднял голову, зверское раздавливание пушки продолжалось. В голове подполковника всплыла дурацкая фраза: в сорок пять баба ягодка опять. Дернулся тот танк, что стоял столбом на рельсах. Начал отползать назад, выстилая улицу после себя блестящей оскаленной гусеницей. Медлительный герой с коктейлем, запалил голову бутыли и полез через ограду, на ходу прицеливаясь правой рукой. Периферийным капитан зрением уловил движение справа, там, где ограда: так это же немцы! Добежали, теперь карабкаются… Фурцев начал судорожно дергать затвор. Откуда-то справа сверху прилетела и рухнула в окоп жаркая, сцепленная пара — наш, и не наш. Наш — Рябчиков — насел сверху на красного от напряжения, бешено работающего сапогами фрица, и все время старался попасть ему кулаком в морду. Тот каждый раз успевал кулак отвести локтем, отчего тот попадал в стенку окопа и осыпал немца землей.
— Помоги, командир. — Прохрипел Рябчиков.
Фурцев перехватил винтовку и занес прикладом вверх. Но наш покрывал фрица почти полностью, куда ж бить! Пара яростно ворочалась, сейчас они окажутся на боку. Капитан занес винтовку повыше и тут услышал?
— Хенде хох!
Повернувшись медленно, Фурцев увидел стоящего над окопом немца. У него тоже почему-то была в руках трехлинейка, а не шмайссер. Глаза закрывали круглые, отсвечивающие лепестки стекол. Капитан не успел даже подумать, что же ему делать дальше. И тут рвануло.
Постоянных охранников было двое. Один очкастый, веснушчатый и очень деятельный, очень довольный своим положением победителя. Ляпунов прозвал его — "ехидный". Он часто подтрунивал над пленными, наводя на них палец пистолетом "пу-пу", и покатываясь со смеху от своей дурацкой шутки. Второго назвали "жаба". С обоими прозвищами Фурцев согласился. Второй охранник был низенький, без шеи, губастый. Он почти никогда не разговаривал, только глаза таращил, держался от пленных на максимальном расстоянии, позволяя солировать напарнику.
Фурцев лежал на каменном полу и почти все время задыхался. Его контуженного вместе с другими заперли в помещении мельницы, в каменной коробке с несколькими окнами-бойницами под самым потолком. Внутри стояла душная, пропитанная вечной мучной взвесью полутьма. Жестяные воздуховоды, трубы, кабели, электромоторы, ремни на шкивах, стены, даже решетки в оконцах, все было припудрено мучицей. Мука, наподобие кораллов облепляла любую торчащую проволоку, любую висящую нитку.
Сюда, под охрану каменных стен отступил лейтенант Ляпунов с остатками попавшего в засаду взвода. Позиция, казавшаяся надежным убежищем, оказалась ловушкой. Полдня Ляпунов еще держался. Чтобы стрелять из высоких окошек, бойцы забирались друг друга на спину, от любого снарядного попадания в толстенную стену, эти живые пирамиды рушились. В основном эти падения, а не пули противника были причиною травм и ранений. Через железную дверь отстреливаться было еще менее сподручно. Приходилось укладывать винтовку на пол, и пулять в просвет под стальными створками. А потом и патроны кончились.
Впрочем, Фурцев всего этого цирка не застал. Его принесли сюда в полном беспамятстве, когда уже мельница превратилась в тюрьму.
Сначала, он даже не видел ничего, и ничего не слышал. Первым ощущением, опираясь на которое он смог вернуться в этот мир, было ощущение замкнутости того объема, где он пребывает. Сначала это была камера тела, а потом саркофаг мельницы. В этом египетском ощущении замкнутости, даже плененности, было что-то утешное. И он расплакался. Слезные железы заработали как бодрые родники. И сверху послышался голос.
— Не плач, командир.
И Фурцев понял, что ему говорят.
Еще сутки он общался с миром посредством слез и слуха, а потом стал отмякать. Вспомнил все. Кроме, конечно, взрыва бомбардировщика, которого и не видел. Вспомнил и молчаливого ополченца с бутылкой коктейля, и тяжкую возню Рябчикова с немцем на дне окопа. Вспомнил Мышкина канувшего в воронке. Вспомнил Ражина, стенгазету, Головкова в пилотке, и теперь ему было не странно, что политрук отсутствует. Вспомнил внезапный снег в ельнике, трех зарезанных командиров, Евпатия Алексеевича, свои кавалерийские сапоги. В этом месте опять всплакнул, но уже скупо, понимая в себе капитана, обязанного владеть собой.
Вслед за командирским чувством, пришел громадный и очень горячий стыд. Как же так, Федор, уже второй раз в плену! Новичку неопытному и перетрухнувшему за свою шкуру, это простительно, но офицеру и главнокомандующему, простительно это быть не может. И он заерзал по куску мешковины, что был кем-то заботливо подложен ему под спину.
В довершение мучений, он вспомнил женщин под поющим громкоговорителем, и ему стало совсем худо. Но тут над ним склонился Ляпунов и, чихнув в угол, злорадно сообщил.
— Слышь, опять погнали машину, значит, где-то еще бегают ребятишки наши.