Туллио Аволедо - Корни небес
— Как я тебе уже говорил, священник, есть оружие похуже атомных бомб.
Диоп и Росси переворачивают созданий на бок, добивая одно из них выстрелом. Они двигаются почти элегантно, как в размеренном танце, а мои движения неуклюжи. Столь же неуклюже последнее помазание, которое я даю этим созданиям.
Грубая рука одергивает меня и силой тащит по направлению к «хаммеру».
— Ну, Джон, что скажешь на это? Ты все еще считаешь, что я не прав, убивая этих монстров? Не беспокойся о них. Появятся новые. Здесь находится их улей. Вернись завтра и найдешь еще десять, пришедших, чтобы съесть трупы этих и надеть их лохмотья. Они как муравьи.
— Это ужасно…
— Я согласен с тобой. Это ужасно. И единственное средство от этого — пуля.
— Почему бы вам не оставить их в живых?
Дюран прижимает меня спиной к стене. На мгновение я чувствую опасение за свою жизнь.
— Священник херов, — шипит он на меня, держа рот в сантиметре от моего лица. — За что, думаешь, нам платят? Для чего, думаешь, нужна Швейцарская Гвардия? Мы делаем всю грязную работу, чтобы вы могли жить вашей удобной жизнью в своих берлогах. Мы обеспечиваем безопасность путей, делая возможной торговлю. Мы — строители нового порядка. Нового мира, лучшего, чем этот. Поэтому я запрещаю тебе критиковать то, что я делаю. Запрещаю!
— Довольно, Марк, Отпусти его, прошу тебя.
Адель Ломбар говорит нежно, но решительно. Ее рука опускается на плечо капитана. Дюран ослабляет давление на меня.
— Отец Дэниэлс… Джон… вы не знаете, каково это — жить снаружи. Простите его. Будьте терпеливы. Вы поймете, как поняли все мы.
Дюран встряхивает головой. Гнев в его ледяных глазах бушует, как море в шторм.
Затем он окончательно меня отпускает, отворачивается и отходит, опустив голову. Далеко от меня и от Адель.
Она вздыхает:
— Все в порядке?
— Вполне…
— Марк хороший человек. Он делает то, считает правильным. Это его долг. И не забывайте, что он спас вам жизнь так же, как однажды спас и мою.
Я смотрю на нее. Мне кажется, что звучание ее голоса и то, что она говорит, обладают такой же гипнотической силой, как и глаза тех созданий.
— А теперь идем, — говорит она, — нам больше нельзя терять времени.
Адель Ломбар красива. Красива и спокойна. Если бы я мог смотреть только на нее, видеть только ее, я мог бы думать, что в моем мире есть надежда.
Но ее окружает смерть. И надежда снова кажется мне лишь иллюзией.
Пораженный каким-то движением на периферии моего поля зрения, я поднимаю взгляд.
Окно третьего этажа пусто, как слепая глазница черепа.
Но на мгновение в свете последних отблесков, распространяемых химической трубкой, на одно мгновение в этом проеме появилось лицо. Лицо крылатой горгульи. Глаза монстра смотрели на Адель. И в этих глазах было выражение самой сильной ненависти, что я когда-либо видел.
Спустя некоторое время Адель спит, прислонив голову к окну.
Что по-настоящему чудесно в этой машине — то, что я давно уже забыл, — так это тепло. Это как находиться в надежном лоне матери. Температура воздуха, выходящего из решетки кондиционирующей и очистительной установки, выше двадцати градусов. Невероятная роскошь. Хочется ехать так вечно, убаюканным теплом салона и приглушенным гулом мотора.
Я достаю из кармана куртки записную книжку Максима.
Я никогда еще этого не делал. Его рисунки нервируют меня. Особенно теперь, когда я знаю, что уродливые создания, изображенные на страницах молескина, — это не плод фантазии, а нечто даже чересчур реальное. Нечто, что прямо сейчас опустошает темную истерзанную равнину вокруг нас. Вокруг теплой защищенной оболочки этого автомобиля.
Пролистав три четверти молескина, я нахожу пустую страницу. Чтобы добраться до нее, мне пришлось пройти взглядом по таким вещам, которые я надеюсь когда-нибудь смочь забыть. Только неодолимое желание писать заставляет меня открыть дневник Максима.
Я пишу о ночи.
«Ночь — это та тьма, по которой мы едем, взрезаемая фарами двух автомобилей.
Тьма — это заколдованное страшное пространство, в котором каждая сухая ветка, каждый утес могут показаться тебе угрозой.
А еще тьма находится и в наших сердцах. Сколько бы мы ни гнали ее, она там так давно, что уже стала частью нашей жизни. Как кровь, бегущая по венам, или легкие, вбирающие ядовитый воздух нашей планеты.
Множество событий последних дней заставило меня задуматься.
Кровавый след, тянущийся за нами, — только одна из них. Даже не самая мучительная. Нет: мысль, которая гнетет меня больше всего, которая занимает меня каждое мгновение, даже во сне, — это как Бог может быть частью подобной картины? Если мир есть творение Божие, я не могу считать, что его роль ограничивается созданием. Как хороший хозяин дома, он должен заботиться и о благополучии тех, кто населяет эту планету. Но как я могу считать все это — смерть, ужасающие болезни, уныние мира — как могу я считать это творением Божьим? Как я могу любить его творение и при этом не видеть, что очень часто оно жестоко? Например, свет. Или вода. Когда-то они были в радость. Теперь же свет несет смерть, а один глоток воды может уничтожить твои внутренности. Возможно ли, чтобы Бог…»
— Что пишешь?
Голос Дюрана застает меня врасплох, и я пачкаю страницу чернилами. Ручки теперь редкость, а чернила, которыми мы заправляем их стержни, ужасно плохи. Скоро нам придется вернуться к гусиным перьям. Только вот гусей больше нет.
— Ничего, — отвечаю я.
Его глаза смотрят на меня из зеркала заднего вида. Осталось меньше часа до того, как его сменит Венцель, но его лицо выглядит отдохнувшим. Однако с самого начала подъема идет снег, и вести по этим карабкающимся извилистым дорогам, должно быть, очень трудно.
— Ты что-то пишешь. Этот скрип раздражает, как мышиная возня. Хотя он, по крайней мере, не дает заснуть.
— Я не пишу ничего особенного.
— То есть, ты не хочешь говорить мне, что?
— Это личное. Размышления, мысли. Разное.
— Типа чего?
— Да ничего.
— Ничего… — повторяет он с усмешкой. — Я-то думал, что ты записываешь наши добрые дела.
— Если сделаете какое-нибудь, я обязательно запишу его.
— А что, до сих пор ни одного не видел?
— Я видел много смерти.
— Не мы принесли ее.
— Скажи это людям со станции Аврелия.
Дюран некоторое время молчит. Потом встряхивает головой.
— Что мы могли сделать с ними? Дать им уйти? Приговорить их к смерти от голода или от чего похуже там, снаружи?
— И с риском, что кто-нибудь из них доберется-таки до Нового Ватикана… Кажется, моя ирония не задевает Дюрана.
— Никто из них не добрался бы. Это был акт милосердия.
— Быть может. Но я смотрю на это по-другому.
Мы молчим по меньшей мере три минуты. Молчание становится тяжелым. Потом Дюран не выдерживает:
— Ну так? Скажешь мне, что ты там пишешь, или нет?
— Нет.
— Козел! — ворчит он себе под нос.
Откровенно говоря, не могу с ним не согласиться.
20
ЗАПРЕТНЫЙ ГОРОД
Наша следующая остановка великолепна. Не только из-за красоты открывающегося пейзажа, который, несмотря на разрушения войны, остался нежными и живописными объятьями многочисленных холмов. Прежде всего, из-за поднимающегося от многих крыш дыма и из-за заметных даже в полутьме, даже отсюда, с этого холма, признаков жизни, которые ни с чем не спутаешь. Конечно, от пожара тоже идет дым. Но не так. Этот город обитаем. Это живой, полный сил центр. И это очевидно даже в слабом свете зари.
— Хорошо, — улыбается Дюран, опуская свой цейссовский бинокль. — Кажется, все в порядке.
— Думаете, здесь безопасно останавливаться? — шепчет Венцель.
— Мы здесь никогда не были. Впечатление производит хорошее, но это может быть только впечатление. Как бы то ни было, это точно менее опасно, чем провести день на улице. Вы видели странные следы? Как от гигантского грузовика? — спрашивает Дюран у разведчиков, спустившихся, чтобы изучить город с более близкого расстояния.
«Нет», — отвечают они, кто раньше, а кто позже.
Город называется, или назывался, Урбино. Это древнее поселение, обитаемое еще со времен Римской Империи. Его название происходит от латинских слов urbs bina, двойной город, так как изначально он стоял на двух холмах. Эти сведения вспоминаются обрывками, из когда-то читанных туристических журналов и путеводителей двадцатилетней давности.
Его пересекает дворец невероятных размеров, и город как будто находится в подчинении у этого здания. Он как будто вырос вокруг него, чтобы удовлетворять его повседневные потребности. Урбино был городом семьи Монтефельтро, одной из самых могущественных династий разделенной на феоды, коммуны и княжества Италии эпохи Возрождения.