Евгений Красницкий - Отрок-4
— Чудны дела Твои, Господи. — Отец Михаил несомненно был польщен, но какие-то сомнения, видимо, еще оставались. — Порадовал ты меня, чадо, но…
Разговор надо было срочно уводить в сторону, и Мишка не дал священнику завершить фразу:
— А хочешь, отче, еще тебя порадую? Жертвоприношение, которое плотники, якобы, учинили, наветом оказалось — вранье!
— Не шути с этим, Миша, Враг рода человеческого хитер и в заблуждение ввести может и людей более умудренных, чем ты… — Отец Михаил осекся, поняв, что именно он только что сказал, но, после небольшой паузы, все же продолжил: — Речь о самом сильном и самом богопротивном колдовстве идет — о ворожбе на человеческой крови и погублении бессмертной души! Так просто это отмести невозможно.
— А я и не отметаю, отче. Я разобрался. Тебе в подтверждение навета клок одежды принесли, кровью и глиной замаранный, а глины такой на месте строительства нет! Ни на поверхности, ни в глубине. Приедешь постройки освящать, сам в этом убедишься. Вдобавок, тряпку тебе эту притащили более, чем через месяц после начала строительства, а глина на ней была свежая! Может такое быть? Не может!
— Гм… — Отец Михаил задумался, машинально поглаживая священнический крест. — Были и у меня сомнения, не скрою. И раб божий Кондратий перед святыми иконами клялся, крест целовал, я видел — не врет. Выходит, навет… нет пределов злобе людской и зависти.
— Я не спрашиваю, отче, имени клеветника — тайна исповеди нерушима. Сам найду, тем более, что это не так уж и трудно. А когда найду…
— Остановись, Миша! — Отец Михаил выставил перед собой ладонь в протестующем жесте. — Ты и так уже, своим судом, неправедно кровь человеческую пролил!
— Я?!
— Ты, Миша, ты. За что ты убил людей в доме Устина?
— Они бунтовщиками были! Как тати в ночи, подкрались, чтобы нас убить!
— Как тати, говоришь? А ну-ка, припомни: кто-нибудь из них к вам на подворье заходил?
— Они не успели…
— Заходил или нет?
— Нет, отче, не заходил.
— Значит, те, кто укрылся в доме Устина ничем вашим жизням не угрожали?
— Они собирались…
— Угрожали или нет?!
— Нет, отче, не угрожали.
— Когда ты их преследовал, они пытались остановиться, подстеречь тебя и нанести какой-либо вред?
— Нет, отче, не пытались.
— А теперь, сын мой, обрати мысли свои к Высшему Судии! Люди шли к твоему дому с преступными намерениями, но потом передумали… Неважно, почему! — Священник повысил голос, не давая Мишке возможности перебить себя. — Неважно, по какой причине, передумали и вернулись домой! Ответствуй, как перед Высшим Судией, за что ты их убил?! Женщина — раба Божья Марфа — защищала свой дом и детей! За что ты ее убил? Отрок Григорий пошел за тобой по твоему приказу, значит, не ведал, что творил и принял смерть лютую — скончался в муках! За что ты его убил?!
«Боже мой, опять та же формулировка: „Превышение пределов необходимой самообороны“! Это никогда не кончится! Ни ТАМ, ни ЗДЕСЬ. Это проклятие, от которого не скрыться и за девятью веками времени! ТАМ я ответил ударом на удар, ЗДЕСЬ я ответил ударом на удар. В чем моя вина? В том, что мой удар оказался сильнее? В том, что не дал ударить себя повторно? В том, что не стал ждать, когда меня надумают убивать еще раз?»
Мишке вдруг начало казаться, что он сходит с ума — события XX и XII веков перемешались и стало невозможно отличить одно время от другого. Он, как будто со стороны услышал свой голос в комнате для допросов следственного изолятора «Кресты»: «В яслях, в детском саду, в школе — одни женщины. „Вовочка, не кричи, Вовочка, не бегай, Вовочка не дерись!“ Если Вовочка все это честно выполняет, то в темной подворотне не он будет защищать свою девушку, а девушка его!!! А потом кричите, что мужиков настоящих не осталось!» Но следователем была женщина. «Вы, Ратников, могли позвать на помощь охрану, вы могли спрятаться под койку». «Да меня после этого „опустили“ бы!!!» «Но, зато, Вы не стали бы убийцей!» Следователем была женщина, судьей тоже была женщина…
— За дело он их убил! За то, чтобы его матери не пришлось дом и детей защищать! За то, что воин, порушивший присягу и умысливший против сотника, повинен смерти! За то, что враг должен быть убит, или он убьет тебя!
Мишка даже не сразу понял, что в горнице звучит голос Настены. Лекарка стояла в дверях, видимо явившись на громкие голоса, и, направив на отца Михаила указательный палец, говорила так, словно рубила топором:
— Ты, поп, у них присягу принимал, а теперь клятвопреступников защищаешь! Он, по-твоему, должен был ждать, когда они второй раз напасть надумают? Или тебе обязательно надо, чтобы все в чем-то грешны были? Чтобы виноватыми себя считали? Виноватого легче подчинить, легче рабом сделать! Пастырем себя называешь? А долго ли твое стадо проживет, если у него рога отпилить, да собакам зубы выбить?
— Умолкни, женщина! Не ведаешь, что говоришь…
— А ты сожги меня! Как мать мою попы сожгли! За то, что людей лечила, за то, что младенцам на свет появляться помогала, за то, что смерть с порога гнала!
Гордая осанка, твердый голос, уверенный тон, ни малейшего намека на скандальный визг озлобленной бабы. Мишка буквально физически почувствовал, как Настена, одним своим голосом и видом, вытягивает его из водоворота безумия, куда его начало было затягивать.
— Замолчи! Ты не смеешь святых отцов…
— Смею! — Настена притопнула ногой. — Ты, долгогривый, одного парня до горячки довел, теперь за второго взялся? Не дам! У тебя самого смерть за плечами стоит!
— Не тебе, ведьма, предрекать волю Божью…
Отец Михаил вдруг схватился за грудь и зашелся в надсадном кашле, на губах его выступила кровь.
— Ну, вот. — Настена сразу же утратила весь свой грозный вид. — Эй, кто-нибудь! Бегите за Аленой, пусть страдальца своего забирает, да домой тащит! Юлька, бегом на кухню! Пусть вина с медом смешают да подогреют немного. Ну-ка, дыши аккуратнее, долгогривый, не сжимайся, расслабься, не рви себе нутро, и так, наверно, одни лохмотья там.
Настена заставила священника опереться спиной на стену, что-то подсунула ему под голову, заговорила «лекарским голосом»:
— Тихо, спокойно, медленно… Не тяни в себя воздух, он сам войдет.
Тонкой струею, свежестью светлой, ласковым ветром раны обвеет.
Силой наполнит и боли утишит. Горести сгинут и радость вернется.
Нету болезни и нету печали — ветром уносит, вдали разметает.
Жар, что от сердца лучами исходит, грудь согревает и горло смягчает.
Тело теплеет, покоится мягко, соки струятся по жилам свободно,
В пальцах, в ладонях тепло тихо бьется, вверх по рукам поднимается к телу.
Медленно голос мой сон навевает, веки набрякли, губы ослабли,
Плечи обвисли, грудь чуть колышет…
Мишка почувствовал, что на него начинает наплывать сонливость. Отец Михаил тоже задышал ровнее, расслабился и, хотя в груди у него еле слышно сипело, приступ, кажется, пошел на убыль. Настена еще продолжала что-то говорить, но смысл слов до Мишки уже не доходил, слышен был только монотонный, успокаивающий голос. Последней ясной мыслью, перед окончательным погружением в сон, было:
«Ну, вот. А говорят, что на меня заговоры не действуют…»
* * *Разбудил Мишку голос деда:
— Давай, давай! Ничего он не спит, а если спит, разбудим — нечего днем дрыхнуть, на то ночь есть! Михайла! Хватит бездельничать, давай-ка делом займись, мне, что ли, за тебя отдуваться все время?
Мишка раскрыл глаз и увидел, что дед вталкивает в горницу приказчика Осьму.
Нового приказчика привез с собой Никифор и поставил его начальником над Спиридоном и тремя работниками. Внешность у Осьмы была совершенно классической, словно у актера, играющего роль купца в одной из пьес Островского. Среднего роста, дородный шатен, с окладистой бородой и расчесанными на прямой пробор, слегка вьющимися на концах, волосами. Глазки маленькие, нос картошкой, губы полные, сочные. Ладошки маленькие, пухлые, с сосискообразными пальцами. Ноги кривоватые и, пожалуй, коротковатые, что делалось особо заметным из-за упитанности тела.
Но на внешности тривиальность и заканчивалась, все остальное у Осьмы было совершенно нестандартным. Начинать можно прямо с имени. Прозвище Осьма было производным от… тоже прозвища — Осмомысл. Прозвища весьма уважительного, свидетельствующего о незаурядном уме. Не был Осьма ни закупом, ни вообще каким-нибудь должником Никифора, а, в недавнем прошлом, являлся весьма успешным купцом, которому Никифор сам был чего-то должен, но не в финансовом плане, а в морально-нравственном.
Как понял Мишка из весьма туманного комментария Никифора, погорел Осьма «на политике» — каким-то образом «не вписался» в процесс перевода князем Юрием Владимировичем своей столицы из Ростова в Суздаль. Князь Юрий еще не снискал себе прозвища «Долгая рука», но прятаться от него уже приходилось как можно дальше. Так Осьма и оказался в Ратном.