Революция. Книга 1. Японский городовой - Бурносов Юрий Николаевич
Адвокат и кадет, депутат Государственной Думы двух последних созывов, Маклаков был масоном. Царь знал, что Маклаков возведен в Париже в восемнадцатую масонскую степень, а в России является членом розенкрейцерского капитула восемнадцатого градуса «Астрея», членом-основателем и первым надзирателем московской ложи «Возрождение» а также оратором петербургской ложи «Полярная звезда».
Масонов Николай не любил, потому что боялся. Более всего боялся потому, что масоны были везде. Впрочем, он точно так же не любил и боялся кадетов, социал-демократов, эсеров, трудовиков, октябристов и народных социалистов. У императора болела голова, он часто пил и находил утешение только в разговорах с Аликс, своей супругой…
Взяв перо, Николай рассеянно принялся уснащать поля газетного листа любимыми значками Аликс под названием swastika. В глазах Ее Величества swastika представляла собой не амулет, а некий символ — по ее словам, древние считали свастику источником движения, эмблемой божественного начала.
Николай никакого божественного начала в кривоногом паучке не видел, но рисовать ему нравилось. Под пером вырастали перепутанные частоколы, которые словно ограждали императора от лезущих с газетного листа новостей. Маклаков, Сербия, Балканы… После революции девятьсот пятого года Николай ждал неприятностей со всех сторон — и изнутри, и снаружи. Добрый Григорий [16] успокаивал, предостерегал, давал советы, но даже он не мог снять жуткие головные боли и избавить императора от видений. Проклятый японец не то монгол чудился ему в толпе людей на улице, среди нищих у храма… Николай хотел даже велеть генерал-губернатору выставить всех узкоглазых из столицы, невзирая, монгол он, китаец или туркменец, но не решился — газетчики ведь распишут, что царь совсем с ума, дескать, сошел…
Он поделился своими страхами с Григорием, тот велел читать на ночь молитву против демонских козней и молитву всем чинам ангельским, но не помогало. Да и демон ли был чертов монгол? То-то что не демон, человек. А человек, известно, страшнее любого демона…
Нарисовав еще один рядок «эмблем божественного начала», Николай вспомнил, как в 1905 году щелкопер Николай Лейкин в своем дрянном журнальчике «Осколки» напечатал свой же дрянной рассказ «Случай в Киото». Рассказ вроде бы смешной — дубина японский полицейский ждет распоряжений начальства, в то время как в реке тонет маленький ребенок. Правда, на японца полицейский не очень-то смахивал — свисток, усы… Однако Лейкину удалось обойти цензуру и выдать рассказ за сатиру на японские порядки, тем более историческую фигуру «японского городового» Цуда Сандзо использовали до того не раз. Однако потом цензоры задумались — Николай читал доклад одного из них, по фамилии Святковский: «Статья эта принадлежит к числу тех, в которых описываются уродливые общественные формы, являющиеся вследствие усиленного наблюдения полиции. По резкости преувеличения вреда от такого наблюдения статья не может быть дозволена». Комитет определил «Статью к напечатанию не дозволять». И слава богу; да и Лейкин, гадина, через год назло помер. Но «японский городовой» прижился, и каждое упоминание этого словосочетания бесило и пугало государя.
Не выходило из головы и странное, страшноватое пророчество японского отшельника. Царь помнил его практически дословно, да и как тут не помнить: «Два венца суждены тебе: земной и небесный. Играют самоцветные камни на короне твоей, но слава мира проходит, и померкнут камни на земном венце, сияние же венца небесного пребудет вовеки. Великие скорби и потрясения ждут тебя и страну твою. На краю бездны цветут красивые цветы, но яд их тлетворен: дети рвутся к цветам и падают в бездну, если не слушают отца. Все будут против тебя… Ты принесешь жертву за весь свой народ, как искупитель за его безрассудства…»
— Тьфу ты, пропасть, — сказал громко Николай. — Напиться, что ли… Нажраться, как последний мужик, и помереть…
… — Теперь ты умрешь!
Эйто Легессе оскалил желтые редкие зубы и взмахнул своим оружием. Он, видимо, хотел рассечь грудь противника, но Гумилев успел отшатнуться. Острейшее лезвие сабли тем не менее достало его, но наткнулось на фигурку скорпиона, лежавшую в нагрудном кармане. Дальнейшее оказалось совершенно неожиданным и для Гумилева, и для нападавшего. Соприкоснувшись с фигуркой, сабля сломалась ровно посередине, и обломок с рукоятью Эйто Легессе с воплем выронил из руки, как если бы его ударил электрический ток.
Гумилев, не в силах удержать равновесие, упал на спину. Шаря вокруг себя и пытясь подняться, пока абиссинец с проклятиями скакал вокруг, Николай нащупал тонкое копье. Он не знал, откуда оно могло здесь взяться, да и времени не было задумываться. Подхватив неудобное, незнакомое оружие, Гумилев выставил его перед собою и неуклюже поднялся.
Ругаясь по-своему, фитаурари отступил немного назад. Утратив саблю, он озирался в поисках какого-то иного оружия, а Гумилев, пользуясь растерянностью соперника, сделал выпад. Начинающим игрокам частенько везет в карты или на рулетке, повезло и Гумилеву: острый конец копья воткнулся в грудь Эйто Легессе, вошел на два-три вершка, брызнула кровь. Фитаурари ахнул, схватился за древко, пытаясь вытащить оружие, но Гумилев не уступал. Он понимал, что опытный воин, сумев освободиться, убьет его голыми руками за считанные секунды. Поэтому он давил на копье, стараясь воткнуть его поглубже. Внезапно Эйто Легессе опустил руки, изо рта хлынула кровь, он задергался и медленно опустился на колени. Перепуганный Гумилев несколько мгновений продолжал держать его, словно рыбу на остроге, потом отпустил копье. Абиссинец все так же медленно повалился на спину и больше не двигался, застыв в странной позе — то ли лежа, то ли стоя на коленях. Копье торчало вверх, как кол над могилой вурдалака.
Руки Гумилева тряслись крупной дрожью. Он огляделся — во дворе никого, только трупы часовых все так же лежат у дверей. Схватив фитаурари за руки, он поволок его внутрь и спиной врезался в кого-то, громко охнувшего.
— Вы, никак, мертвеца тащите, юноша?! — изумился поручик Курбанхаджимамедов.
— Вы живы?! — обрадовался Гумилев.
— Я-то жив, а вот вы зачем прикончили этого несчастного?! Боже, да ведь это генерал Эйто Легессе! Что теперь будет?! Вы идиот, юноша!
— Успокойтесь, поручик! — жестко оборвал его Гумилев и вкратце изложил случившееся. Поручик качал головой, после чего заметил:
— Искренне польщен знакомством с вами, юноша. Однако меня и в самом деле мог убить этот мерзавец.
— Что поделать, я должен был поговорить с негусом.
— Все хорошо, что хорошо кончается, — заключил Курбанхаджимамедов, помогая укрыть тело фитаурари под ворохом какого-то тряпья. Им же он подтер кровавую лужу, подобрал обломки сабли и поразился:
— Чем это вы ее? Такая отличная сталь…
— После, все после… Смотрите, а вот и второй заговорщик!
Спрятавшись за углом, они наблюдали, как тучный Джоти Такле в сопровождении четырех солдат подходит к домику негуса, делает вид, что искренне поражен зрелищем трупов, входит ненадолго внутрь, после чего выскакивает и вопит, заламывая пухлые руки:
— Горе нам, горе! Негус негести умер! Не подлый ли Бонти-Чоле отравил его?! Нельзя доверять галласам! Зовите людей, скорее!
— Старик негус, судя по всему, неплохой актер, — шепотом заметил Курбанхаджимамедов и перевел Гумилеву то, что кричал толстяк.
Двор осветился многочисленными факелами. Откуда-то притащили старого Бонти-Чоле, не понимающего, что происходит — возле него встали двое офицеров с обнаженными саблями. Толстяк тем временем продолжал причитать:
— Посмотрите, посмотрите, люди: негус негести умер! О, Мариам! О, Микаэль и Габриэль! Его отравил Бонти-Чоле и гости с севера, они, верно, убили и часовых! Идите, проверьте, здесь ли они?!
— Прячемся! — поручик толкнул Гумилева локтем. Они поспешили внутрь и забились в какой-то огромный ларь, но, похоже, никто русских особенно искать и не собирался — прошлепав мимо, посланные толстым генералом солдаты тут же вернулись, крича: