Революция. Книга 1. Японский городовой - Бурносов Юрий Николаевич
— Вот нож! На нем кровь! Этим ножом русские убили негуса и сбежали!
— Вот негодяи, — буркнул Курбанхаджимамедов. — Подкинули нам нож.
— Хорошо хоть не убили, — сказал Гумилев. — Пока вы там спали…
Прикинув, что искать их здесь второй раз уже не будут, и выбравшись из ларя, Гумилев вернулся на свой наблюдательный пункт, а поручик сбегал к их постелям и вернулся крайне довольный.
— Они не только негодяи, они еще и идиоты, — Курбанхаджимамедов протягивал Гумилеву его «веблей». — Оставили оружие и вещи. Видимо, им велено было найти нож и скорее бежать обратно. Да и лапу на наш скарб, поди, наложить собирается вот этот толстый. Интересно, а где наш добрый проводник Нур Хасан?
— Теперь уж точно удрал без памяти. А вот оружие придется весьма кстати, — сказал Гумилев. — Представление-то подходит к кульминации. Переводите, пожалуйста, о чем они там.
Во двор уже согнали всех домочадцев Бонти-Чоле, а толстяк продолжал сотрясать воздух, размазывая по пухлым мордасам притворные слезы. То и дело он осматривал собравшихся — вероятно, искал бельмастого фитаурари и недоумевал, куда же он делся. Сценарий не складывался, и Гумилев в душе ехидно посмеивался над заговорщиками, попавшими впросак.
В тот момент, когда Джоти Такле заорал особенно громко, из двери у него за спиной выступил Менелик.
— Я не умер, — сказал он властным голосом. Гумилев понял это, даже не зная языка.
Все замерли, наступила мертвая тишина. Джоти Такле глотал широким ртом воздух.
— Негус негести воскрес! — закричал он неожиданно. Крик радостно подхватили остальные, включая домочадцев галласа и самого Бонти-Чоле, но Менелик поднял руку, призывая к спокойствию, и спокойно заговорил.
— Переводите же!!! — сердито толкнул Гумилев поручика. Тот обиженно покосился, но стал переводить.
— Чтобы воскреснуть, человек сначала должен умереть, — говорил Менелик. — Я же не умирал, хотя именно этого желали мои враги. У меня много врагов, и я часто нахожу их совсем рядом с собой. Вот и сейчас один стоит так близко, что я могу дотронуться до него рукою.
С этими словами он положил ладонь на плечо Джоти Такле. Толстяк аж присел, а Менелик продолжал:
— Фитаурари Джоти Такле хотел отравить меня. Фитаурари Эйто Легессе убил моих верных людей, охранявших вход. Я уверен, что и мой лекарь Иче-Меэр тоже мертв. Бакабиль, проверь, так ли это.
Мускулистый генерал с золотыми браслетами сорвался с места и исчез среди хижин. Остальные молчали, не двигаясь, и ждали, только жирный Джоти Такле что-то бормотал себе под нос, придавленный к земле тяжестью ладони негуса. Бакабиль вернулся очень быстро и объявил:
— Лекарь мертв! Кто-то свернул ему шею.
— Это сделали русские! — пискнул в последней надежде толстяк-фитаурари.
— Выйдите, друзья мои! — громко сказал Менелик.
Гумилев и Курбанхаджимамедов вышли на середину двора, протиснувшись меж столпившихся солдат негуса. Они стояли в свете факелов, с пистолетами в опущенных руках.
— Русские спасли меня. Тот, что сочиняет стихи, пришел и предупредил, увидев, как Эйто Легессе убил часовых. Потом Джоти Такле принес мне отраву, но я не стал ее пить, притворившись мертвым. Он посмотрел и поверил, что я умер. Дурак, он даже не ткнул меня ножом, чтобы убедиться.
По круглому лицу фитаурари катились крупные капли пота, глаза были выпучены, словно его вот-вот хватит удар. Менелик толкнул его вперед, толстяк упал на колени и пополз, но уткнулся в строй солдат.
— А где второй заговорщик, Эйто Легессе? — спросил Бонти-Чоле.
— Я его убил, — признался Гумилев по-французски. — Он напал на меня, когда я возвращался в спальню.
По рядам прошел изумленный шепот. Видимо, солдаты хорошо знали способности своего военачальника — пусть теперь уже бывшего — и удивлялись, как юноша мог победить его.
— Как ты убил этого шакала? — спросил негус.
— Я проткнул его копьем.
Кто-то громко ахнул, остальные зашумели.
— Верно, твою руку направляли силы небес, — сказал Менелик. — Я не знаю человека, который мог бы победить Эйто Легессе в схватке с копьем.
Гумилев растерянно развел руками.
— Подойди ко мне, друг, — велел Менелик. Гумилев подошел к негусу, и тот сказал, приложив руку к сердцу:
— Ты спас меня. Это будет тайной для нас и для всех, потому что истинные друзья не должны хвастаться такими вещами. Никто из тех, кто стоит здесь, не расскажет о случившемся, и никто больше не вспомнит имен предателей. Но знай: ты теперь мне как сын и больше чем сын.
Негус обнял Гумилева. От его крепкого тела пахло мускусом, благовониями и застарелым потом. Поднялся радостный крик, и никто не заметил, как скорчившийся на земле Джоти Такле распрямился с быстротой молнии, так же быстро выхватил из-за пояса у ближайшего солдата большой старинный револьвер и выстрелил.
Гумилев, словно чувствуя это, успел повернуться. Одиннадцатимиллиметровая пуля ударила его прямо в грудь.
— А вот еще, извольте: некий Джамбалдорж. Монгол, если не врет. Член РСДРП, ездил в Выборг к Ульянову-Ленину, а значит, вхож в самые верхи, — сказал полковник жандармского корпуса Илличевский, бросая на стол папку.
Ротмистр Рождественский раскрыл ее и скривился:
— Ну и рожа… Покойный генерал-адъютант Драгомиров верно таких макаками называл.
— Да уж… Война макаков с кое-каками, [17] — невесело улыбнулся Илличевский. — Однако доносят, что человек преопаснейший.
— Все они там преопаснейшие, Иннокентий Львович. Мне в девятьсот пятом один такой «бульдогом» в харю, простите, тыкал. «И вы, мундиры голубые…»
— А вы что же?
— Ничего. Потому и живой. Я его потом изловил, не составило большого труда. Гуманностью, знаете ли, не обременен.
Ротмистр пролистал папку дальше, захлопнул ее и сказал:
— Что ж, означенного Джамбалдоржа можно к ногтю-с.
— Имейте в виду — фигурант вхож к Бадмаеву, — предостерег полковник.
— Ну вот, — расстроился Рождественский. — Вечно вы так, Иннокентий Львович… Сначала «преопаснейший», я, понимаете ли, с рвением, а тут — Бадмаев. В итоге нажалуется этот друг степей Бадмаеву, Бадмаев — Гришке Распутину, святой старец — сами знаете кому, и мне по шапке.
— Друг степей — это все-таки калмык, Сергей Петрович.
— А не тунгус разве? М-да, не помню уже… Да и один черт — дикое племя. Пас бы своих кобыл, пил кумыс, что его в политику понесло? Надо в самом деле осторожно покопать, откуда взялся, да и монгол ли вообще…
— Так и займитесь, Сергей Петрович.
Ротмистр Рождественский покачал головой и снова открыл папку.
— Ну и рожа, — пробормотал он. — Хорошо, Иннокентий Львович, непременно займусь. Не откладывая, так сказать, в долгий ящик.
Сверчок завибрировал. Случилось это в не очень подходящий момент: Цуда маялся расстройством желудка и сидел сейчас в нужнике, вспоминая притчу о том, как во время падения замка Арима, на двадцать восьмой день осады, в окрестности внутренней цитадели на дамбе между полями сидел Мицусэ Гэнбэй. Накано Сигэтоси, проходя мимо, спросил у него, почему он сидит в этом месте.
Мицусэ ответил:
— У меня болит живот, и я не могу идти дальше. Я послал свою группу вперед, но она оказалась без предводителя. Пожалуйста, прими на себя командование.
Поскольку об этом рассказал посторонний наблюдатель, Мицусэ был признан трусом, и ему было велено совершить сэппуку.
В древности боль в животе называлась «зелье тщедушных», потому что она приходила внезапно и лишала человека возможности двигаться, заключала притча.
Разобравшись с «зельем тщедушных» и вернувшись в свою маленькую сырую комнатку, Цуда сжал сверчка в руках, так как почувствовал вибрацию на расстоянии. Он не мог понять, что ему делать, пока не услыхал в коридоре:
— Монгол тут у вас проживает… Жамбал-жорж фамилия…
С хозяином дома разговаривал плотный городовой, с шашкой-«селедкой» на поясе. По счастью, хозяин был глухим, как дерево, и у японца выходила за счет этого небольшая фора. Цуда быстро собрал с полки нехитрые вещи, побросал их в саквояж, сунул в карман сверчка, накинул пальто и, отворив окно, с которого посыпалась замазка, выбрался наружу. Этаж был второй, спуститься вниз оказалось несложно, и Цуда, мягко спрыгнув на мостовую, побежал прочь.