Олег Верещагин - Очищение
Священник посмотрел на Кларенса, кивнул. Потом достал из кармана плаща (такого же противохимического, как у всех) набитую трубку, прикурил от специальной зажигалки. Уютно пыхнул трубочкой и стал очень-очень похож на портрет того англичанина, который написал «Властелина Колец». Кларенс в детстве обожал эту книгу, но сейчас не мог вспомнить автора…
— Вам не страшно, святой отец? — вырвалось у него.
Малоун глянул на офицера немного удивленно, затянулся снова, пожал плечами:
— Нет. Мне больно. Очень больно за род людской, точней, за людей — среди них все-таки много, очень много хороших. Но мне не страшно. — Он примолк, словно бы сам прислушивался к себе, и уверенно закончил: — Нет.
— Если я попрошу вас окрестить моих детей… они не крещены… — начал Кларенс.
Отец Малоун улыбнулся и покачал головой:
— Майор, если бы я мог, я бы сказал: держу пари, что завтра утром в церкви у меня будет не протолкнуться. И желающих креститься будет толпа. И я их окрещу. Просто потому, что тогда им станет чуть менее страшно. Но ваши дети не пришли ко мне. Не надо решать за них. Им жить в совершенно ином мире. Пусть живут сами.
— В мире, где не будет Бога? — спросил Кларенс.
Священник пожал плечами и снова затянулся сладковатым золотым табаком:
— Возможно. Что я могу сказать, стоя в самом начале длинного темного коридора, в конце которого горит свет? Только то, что коридор длинный, я не знаю, что в нем, а свет — горит. Те, кто дойдет, — узнают. Обретут веру. Назовут новые вещи новыми именами.
— Я не вижу света, — горько ответил Кларенс. — Там нет света.
— Там есть свет, — почти равнодушно отозвался отец Малоун. — Он всегда есть. Если бы его не было, вот тогда — тогда, майор Кларенс! — я бы боялся. Я был бы в ужасе. Но там есть свет. И вера. И новые имена. А старые грехи, может быть, не вынесут пути по коридору. Как знать?
— Вы странно говорите для католического священника. — Майор не пытался шутить, он был серьезен.
— Думаю, что меня некому за это лишить сана, — не без иронии ответил Малоун. — Всему свой час; есть время всякому делу под небесами, майор… Человечество живет очень долго. Моя вера младше намного. И я не настолько глуп, чтобы решить, будто до ее появления в мире царили грех, блуд, грязь и ложь. Она стала нужна, когда человечество потеряло прежнюю дорогу. Она была нужна в долгом пути по новой дороге. Но она — увы! — не поможет в коридоре, в который мы должны войти. А за ним… за ним, наверное, в ней уже не будет нужды, как не нуждается прозревший в поводыре, как оставляет костыли переставший хромать… Наступит время иного знания, иной веры. Которая тоже уйдет в свой час; надеюсь лишь, что не так трагично, а — как умирает исполнивший дело своей жизни и уставший человек. И только свет останется навсегда. Люди будут нести его дальше и дальше. Я думаю, вечно. — И священник неожиданно ярко улыбнулся.
— Вы Бог? — спросил майор Кларенс, не ощущая идиотизма и нелепости этого вопроса. Идиотским и нелепым он был бы вчера утром. Не сейчас. Да и отец Малоун покачал головой, не удивившись вопросу:
— Нет. Я не Бог.
— Я видел вчера Сатану. Он здесь.
— Да. Это пришло его царствие.
— И что нам делать?
— Сражаться, — спокойно ответил священник. Улыбнулся снова, перекрестил майора и пошел через плац, на ходу попыхивая трубочкой. Отойдя на пяток шагов, повернулся и отчетливо сказал: — Сражаться. Изгнать его, майор. Повергнуть.
Он затянулся снова, кивнул и пошел дальше — уже не оглядываясь.
На крыльцо вышел Барнэби. Кларенс даже вздрогнул, когда метеоролог кашлянул рядом, — оцепенев, он смотрел и смотрел вслед священнику.
— О, я думал, вы ушли!
— Я тоже был уверен, что все уже разошлись. — Барнэби натянул перчатки. — Вам проще, чем другим. Вы имеете дело в основном с техникой. А вот тем, кто с личным составом… — Он покачал головой. — Завтра будет трудный день. Не удивлюсь, если со стрельбой. И не только в себя. Но нам повезло со стариком.
— Да, генерал — именно то, что нам нужно… — немного рассеянно ответил Кларенс.
Барнэби поднял глаза к небу, сказал негромко:
— Надо как-то научиться жить с сегодня. Вам проще — ваши дети здесь. А мои все трое — там. Были там. Надеюсь, что их уже нет. И я попробую себя приучить к мысли, что все началось сегодня, а до этого был сон…
Кларенс промолчал. Он не знал, что сказать. Барнэби, стоя с заложенными за спину руками, все смотрел и смотрел в небо. Так пристально и долго, что в конце концов и Кларенс тоже поднял глаза туда. И тогда метеоролог заговорил снова:
— Эти тучи… вон там, на перевале, темней остальных, которые… — Барнэби обернулся к Кларенсу и странно улыбнулся. Зубы блеснули яркой белой полосой. — Или я ничего не понимаю в метеорологии, или в них — снег.
Приговор
Феминизированный мир умирал.
В сущности, хотя об этом никто особо и не задумывался, ни ядерные взрывы, ни начавшийся, разбужденный ими, глобальный катаклизм ничего не добавили к его судьбе — только приблизили конец и, возможно, сделали его более милосердным. Просто в силу быстроты происходящего.
Мир полностью победившей гуманности, бесконфликтности, равноправия (в жертву которым было принесено больше людских жизней и судеб, чем всем самым жутким политическим и религиозным молохам прошлого, вместе взятым) не мог не убить сам себя. И теперь кошмарная воронка смертей, раскручивавшаяся все шире и быстрей, втягивала в себя новые миллионы и миллионы жизней.
Погибавшие не могли себя защитить. Прокормить. Обслужить. Вылечить от пустячных болезней. Они и умирали-то чаще всего не от взрывов боеголовок, не от рук бандитов или мародеров, а просто от того, что рухнула поддерживавшая их иллюзорную жизнь система безопасности и обеспечения. Умирали там, где еще их прадед нашел бы только причину засучить рукава и взяться за дело. Умирали, нелепо ожидая, — как были приучены своими матерями, которые их воспитывали и плотью от плоти которых они, «забывшие лица своих отцов» (а чаще не знавшие их), были, — помощи от «профессиональных структур». Не шевеля даже пальцем для своего спасения, потому что им внушали с колыбели: поза эмбриона есть лучший способ выжить.
Но эти самые структуры состояли уже давно из точно таких же маменькиных сынков, лишь прикрывавшихся старыми славными названиями. И их главной целью было не решение проблем, а ненарушение прав. Всех и любых. Ибо нарушение прав огорчало фемин всех пятидесяти двух гендеров.
И поза эмбриона становилась последней в жизни для миллионов.