Джон Дэвид Калифорния - Вечером во ржи: 60 лет спустя
И заходится утробным смехом, да так, что живот ходуном ходит вверх-вниз, вверх-вниз, аж стол трясется.
К чему это он – непонятно.
Старик, естественно, не в себе, но хотелось бы знать, к чему он клонит. А что, если в этой конторе – по заданию правительства или еще кого – ставят опыты над стариками, потому как нормальных, молодых людей трогать нельзя? Я сам читал – таких лабораторий полно.
Вглядываюсь в него и пытаюсь сообразить, не напоминает ли он кого-нибудь из моих приятелей или хотя бы случайных знакомых – во сне кто только не привидится. Ну, вы понимаете – люди, которые хоть как-то с вами соприкасались. Это может быть и закадычный друг, и почтальон, пусть даже временный, который всего один раз к вам приходил. Вот и гадай потом. Лицо у него одутловатое и как бы выходит из берегов, нависает над подбородком, стекает вниз; даже не глядя могу сказать, что из ноздрей у него торчат пучки волос. Я уже готов был отвернуться, да вовремя вспомнил, что в данный момент я и сам немолод, а со стариков что возьмешь? Забывают всякую такую муть – волосы в ноздрях подстригать и прочее. Смотрю я на него и стараюсь заглянуть под отвислую кожу, но хоть убей, не нахожу ни в лице, ни во всем облике ничего знакомого. Откуда он такой взялся – понятия не имею.
А дальше я делаю вот что: хоть и знаю, что нельзя при моем нынешнем состоянии, то есть при такой бессоннице, но встаю из-за стола, чтобы налить себе кофе. И точка.
Вы только посмотрите на этого кролика – юнец в стариковской шкуре, живет и в ус не дует. В каком-то смысле мне даже его жаль, и прежде всего потому, что его постигла такая судьба. Причем по моей вине. Нужно было еще тогда кое-что подправить. Но откуда мне было знать?
Если честно, не вполне понимаю, как это получается. Я просто не представляю, что с ними происходит, если их надолго оставить без присмотра, хотя все веревочки у меня в руках. Встречаются ли они с себе подобными, создают ли новые жизни, как заведено у нас с вами? Или просто дремлют внутри кокона, пока мы вновь не возьмемся за перо? Вопросов больше, чем ответов.
Знаю одно: необходимо подчиняться определенным правилам. Не я их придумал, но они существуют; приходится их соблюдать. Иначе все пойдет вразнос.
Судите сами, как это работает изнутри.
Главное правило, которое нельзя ни нарушить, ни обойти: здесь у каждого должно быть прошлое. На самом деле это везде так, но здесь – особенно. Если у тебя нет прошлого, то тебя попросту не существует. Следовательно, я вынужден дать ему точку опоры; я вынужден дать ему историю жизни.
Сейчас он, бедняга, пребывает в полной растерянности. И немудрено. Это пройдет. В данный момент он – ничто, пустое место. Лист бумаги, на котором ты когда-то начал писать рассказ, а потом отложил в долгий ящик. Теперь, шестьдесят лет спустя, этот ящик извлечен на свет, и ты продолжаешь свой рассказ с того места, где прервалась последняя фраза. Сами понимаете, ему этого не постичь. Вообразите: вы легли спать, а проснулись через полвека. Но я с каждой минутой наверстываю упущенное. В таком ритме, на какой только способны крошечные молоточки.
Могу провести аналогию с шахматной партией. Нужно расставить фигуры и делать ходы в определенной последовательности, а иначе игры не будет. Как бы у меня ни чесались руки, я не могу просто взять да и смахнуть с доски чужого ферзя, хотя это на порядок улучшило бы мою позицию. Хочешь не хочешь, приходится играть по правилам с самого начала. Поскольку я сейчас пытаюсь действовать ровно наоборот, вы уж простите, что веду свой рассказ без энтузиазма. Но по-другому не выходит.
Дилемма была мучительной, но на завершающей стадии мне без него не обойтись. Придется воссоздать его с того места, где я остановился. А прошлое я должен ему дать по той простой причине, что уничтожить то, чего не существует, невозможно.
5
Стою перед кофейником, и со мной происходит занятная штука. Снится мне перестук – я уже его упоминал, – тот самый, что преследует меня каждую ночь, уже не одну неделю; вот и сейчас то же самое.
Впрочем, если вдуматься, ничего особенного в этом нет. Сон есть сон, но все же меня это зацепило, потому что я сейчас наливаю себе кофе, а где-то в подкорке стучит. Тук-тук-тук, тук-тук, тук-тра-та-та-тук.
Гарри, начинаю я, не успев сесть за стол, потому как придумал, что ему сказать. Правда, кофе нечаянно пролил, но лужица небольшая, вытирать необязательно, можно просто чашку на нее поставить. Прощаться я не собираюсь, хочу просто перекинуться с ним парой слов, пусть даже ничего не значащих.
Гарри, а воробьи зимой улетают на юг?
Не дав ему опомниться, продолжаю.
Можешь объяснить, почему одни птицы улетают, а другие остаются?
Сам не знаю, кто меня тянул за язык, – можно подумать, юным натуралистом заделался; да нет, просто выпалил первое, что в голову пришло.
Гарри запивает последний кусочек тоста глотком кофе, и я вижу, как у него перекатываются желваки на скулах. А я просто хочу потрепаться со старым знакомым. Не все ли равно, на какую тему. По мне – хоть про собак, хоть про китов, хоть про автомобильные покрышки, лишь бы потрепаться.
А он глядит сквозь меня куда-то вдаль и молчит. Как видно, пронюхал, что я хочу отсюда сдернуть. Какие-то вещи просто кожей чувствуешь. Черт возьми, я ведь это решение принял совсем недавно, буквально сегодня утром. Точнее сказать не могу. Я уже достаточно здесь торчу, но не это главное. Что-то мне подсказывает, что пора уносить ноги.
В конце концов Гарри снисходит до ответа.
Наверное, потому, что мелким птахам далеко не улететь.
А сам глядит в пространство.
Сдается мне, возражаю ему, что размеры тут ни при чем.
Мне и в самом деле стало интересно, хотя у нас идет обычный треп.
Тогда бы, говорю, все большие птицы на юг улетали, ан нет. Взять, к примеру, сову: она же не суетится.
Гарри все подъел и теперь собирает крошки на своей пустой тарелке, а потом прижимает эту кучку большим пальцем и отправляет в рот.
А хрен его знает, К., говорит. Мало ли почему воробьи зимой не улетают на юг, но зуб даю: не последняя причина в том, что больно они мелкие.
Тут Гарри начинает сверлить меня взглядом, и я замечаю, что выглядит он гораздо старше меня, хотя нам обоим под восемьдесят.
Наверное, ты прав, говорю, потому что мне уже осточертело беседовать про воробьев и вообще трепаться. Знал бы – не начинал, но разговор наш так или иначе окончен.
Приятелей у меня тут немного. На самом деле в «Саннисайде» есть только два человека, с которыми я могу перекинуться парой слов. Старый Гарри да еще Джимми, садовник. Джимми родом из Мексики; строго говоря, он тут наемный работник, но за столько лет уже стал своим.
Джимми, стало быть, работает в саду; лет ему примерно столько же, сколько нам, но выглядит хоть куда: кожа словно дубленая, руки длинные и сухие, как ветки, которые он подрезает. На верхней губе растут усики; с каждой нашей встречей он все больше уподобляется растениям, с которыми имеет дело. Вот увидите, в один прекрасный день его хватятся, а потом найдут вросшим в ту самую землю, которую он дважды в год перекапывал, без конца удобрял и поливал.
В лифте смотрюсь в зеркало. Приглаживаю волосы набок и решаю, что пора в парикмахерскую.
Волос, конечно, кот наплакал, да и растут они в последние тридцать лет еле-еле, а все равно подстричься всегда приятно – бодрости прибавляет.
Поднявшись к себе в комнату, сразу ложусь на кровать. Как только голова касается подушки, закрываю глаза. Сам не знаю, зачем я лег: сна ни в одном глазу. Еще даже утро не кончилось, разумнее было бы подождать, пока начнет смеркаться, и тогда уже вздремнуть, но что-то меня погнало в постель. У меня иногда возникает желание лечь на спину, закрыть глаза и не двигаться. Это, между прочим, не так-то просто. Я имею в виду – не двигаться. Лежу пластом, а глаза стреляют по сторонам под закрытыми веками, и мне чертовски трудно с ними бороться. Вообще делать над собой усилие всегда тяжело. Какую ни поставишь цель, изнутри всегда идет страшное сопротивление.
Проходит совсем немного времени – и я добиваюсь полной неподвижности. Даже зрачки фокусирую под веками на той точке, которая чуть темнее остального фона. Но вот курьез: стоило мне добиться полной неподвижности, как я забыл, почему, собственно, лежу в постели. Более того, даже не могу вспомнить, какой сегодня день. Знаю только, что перед дорогой нужно выспаться.
Просыпаюсь – и сразу понимаю, что на самом деле все не так. В голове еще мечутся какие-то отголоски, застрявшие между стеной сна и реальностью, но мне пока трудно собраться с мыслями. Давненько я не видел снов.
Впервые мне приснился этот сон в шестнадцать лет. Он повторялся недели две-три, а потом вдруг исчез, как отрезало, и после уже не возвращался. Наверное, я его потому так хорошо запомнил, что он был особенным, а может, потому, что других снов у меня просто не было. То есть мне сейчас не с чем сравнивать, кроме как с тем мальчишеским сном. А в нем по-любому была какая-то странность.