Фрол Владимиров - Пепел Клааса
Стена рухнула. Сад, подобно неудержимому пожару, охватил собой всю гору, бушуя и неистовствуя на свободе, обретённой впервые.
Бальтазар замолчал. Чувствовалось, что продолжать рассказ ему тяжело.
— Сим студентом был Бальтазар фон Рабенштейн? — произнес Шварц, скорее утверждая, чем спрашивая.
— Разбойники расправились с нами быстро, — продолжал Бальтазар после некоторой паузы. — Мы не сопротивлялись. Я пытался остановить одного малого, который мечом срезал цветы, чтобы подарить букет своей шлюхе. Я надеялся, что он раскроит мне голову, но он ударил меня в лицо, и я лишился чувств.
— С тех пор Вы решили наложить на себя руки? — спросил Шварц с осторожной почтительностью.
— Я очнулся на этом самом месте. Голова не болела, синяков не было. Ни единой царапины. Почувствовал у себя на груди какой-то предмет — вот здесь, где сердце. Я запустил руку под рубаху и обнаружил лист ясеня и семена. Это всё, что осталось от сада. Я посадил его. Так появился ясень у источника.
— Он по-прежнему обладает всеми удивительными свойствами, о коих Вы поведали?
— Вы рассуждаете как учёный. Но учёные не понимают мир. Убейте соловья и выпотрошите его: Вы увидите, всё, что у него внутри, но поймёте ли, что значит летать и петь? Только живое достойно внимания, только живой может понять живое. Как мёртвый человек может понять живое дерево?
Бальтазар умолк.
Шварц хотел было возразить, но что-то остановило его, что-то похожее на негу. Он стал прислушиваться к звукам ночного леса. Где-то звенел одинокий колокольчик. «Должно быть, совсем крошечный, скотине такие не цепляют», — подумал он.
Вскоре к колокольчику присоединился второй, потом третий, пока воздух не наполнился прозрачным перезвоном. Послышался бас огромного колокола, мерно перекатывавшийся среди воздушного благовеста. Конрад повернулся в направлении, откуда лилась колокольная симфония и увидел ясень, мерцающий в ночи оранжевым светом, словно угли остывающего костра. Ствол, ветви, листва, всё дерево переливалось сиянием. Оранжевый свет сменился синим, потом зелёным и фиолетовым. Из глубины могучего древа, от ствола его и корней исходило многоголосье, словно от миллионного хора. Разноцветное зарево перекинулось на ручей, лес, оно охватило замок, взметнулось к небу. Пение нарастало, Конрад чувствовал, как его тело легчает, вдруг он оторвался от земли и медленно поплыл среди кружащейся и ликующей вселенной. Он посмотрел вниз и увидел на земле себя, лежащего на боку. Это его совсем не удивило. Небо над ним разверзлось, обнажив гору и замок из вещего сна. Скелета с песочными часами и дьявола не было. Конрадом снова овладело предвкушение встречи. Он знал, что в замке его ждут. И даже знал — кто. Ждущим был он сам.
Звук, свет и запах соединились в один неудержимый вихрь, уносивший Шварца всё дальше и дальше, то поглощая его, то вновь порождая. Он ощущал себя то морем, то орлом, то деревом, то облаком.
Вдруг всё смолкло.
Конрад открыл глаза. Было темно. Пахло сыростью камня и деревом. Слева кто-то бормотал, будто в припадке страха:
— Miserere Domine! Mea culpa! Mea maxima culpa! Miserere…
Постепенно глаза привыкли к темноте. Конрад отчетливо видел каменную стену, окно и кровать. На кровати метался Мартин из Мансфельда. Его мучил кошмар. Шварц встал с постели, подошёл к двери и потянул на себя. Она подалась без скрипа. За дверью винтовая лестница проваливалась во мрак.
Второе проведение. Третий голос
И будет в те дни:
Александр почувствует на плече руку Начикета. Он обернётся. Мудрец протянет ему сосуд с великолепными чёрными тюльпанами. Бархатные лепестки затрепещут от дыхания. Начикет бережно поставит цветы на полку, и поведёт ученика вглубь Оранжереи Средней Летописи.
«Скорее всего, в доисторическом человечестве вообще не было сословий, — мысленно объяснит он. — Люди не делились по признаку посвящения в Высшее Знание. По-видимому, знаниями владели разные сообщества, рознившиеся языком и манерой поведения. Они враждовали друг с другом, пытаясь навязать собственное знание остальным. Люди не допускали мысли, что знание многолико и дано каждому».
По мановению Начикета, заговорят хризантемы. Александр услышит уже знакомый голос:
«Чем помешали нам мусульмане и китайцы? Тем, что их много? Или тем, что нас мало? Да какое право мы имеем решать, на каком языке будут говорить поэты в следующем тысячелетии — на английском или на китайском? Какое нам дело, будут править эмиры или президенты? Или нас ввело в искушение техническое превосходство? Вот так, одним махом взять, да и решить все проблемы! Решили. Теперь у меня будет предостаточно времени всё это осмыслить. Интересно, сколько нас выжило? Должен же остаться в здравом уме хоть кто-нибудь ещё. Неужели из нескольких миллиардов никого не осталось? Я буду искать. Теперь смысл моей жизни в том, чтобы найти человека. А что, если я тоже сошёл с ума? Нет, нет, я нормальный, со мной всё в порядке. Я ведь перечитываю дневники и всё понимаю. Я мыслю. Мыслю. Да, я ещё мыслю. И буду мыслить. Мне бы достать бумаги ещё. Так хочется всё записывать».
«Значит, их погубила вражда самостей, — решил Александр. — Они не сумели найти общий Источник своих «я».
Начикет счёл нужным изменить направление мыслей ученика. Заговорила сирень:
«Все видящие зрят солнце, но оно по-разному светит для бизнесмена, спешащего на деловую встречу, для астронома в лаборатории, для ворчуна на больничной койке, для влюбленного парнишки. Оно по-разному светит для китайца и американца, для мусульманина и буддиста, для древнего римлянина и шумера. Мы являемся тем, что представляют собой наши чувства, отношения, мысли. Всеобщая реальность — лишь подмостки для реальностей личных, интимных. Всеобщая реальность относительна. У слепого от рождения реальность иная. Ладно, допустим, это исключение. Как впрочем, и моя соседка, которая видит людей в разных цветах, в зависимости от меры добра или зла, заключённых в людях. Или как те двое из клуба, что предвидят события. Всеобщая реальность — что это, если не consensus gentium человечества? Но разве человечество всегда право? Ни в коем случае! Потому что оно — всего-навсего большинство. Большинство, только и всего…»
Если бы не содержание, Александр с уверенностью сказал, что это мысли Альфонса. Но мысли эти напомнят ему что-то недавнее.
«Ну, конечно!»
Начикет подхватит мысль Александра. Он сделает для себя то же самое открытие: «Идеи хрониста сходны с теми, что исповедуют художники из сословия зелёных — отрицание истины!»
«Так может, именно неверие в истину и привело доисторический мир к Катастрофе?»
Начикет не станет более колебаться. Он бросит на Александра полный решимости взгляд, повернётся и стремительно покинет библиотеку. Александр догадается, куда направится мудрец:
«Только столь посвященная личность как Начикет отважится на подобное. Он будет говорить с зелёными. Говорить на равных».
Когда Александр в задумчивости покинет Оранжерею, Начикет приблизится к Дому с Образа, дому, который воздвигнет художник-вольнодумец Артур, сын Никоса.
Третье проведение
Первый голос
Ноющая боль давит сердце. Клаас сжимает зубы, пытаясь удержать слёзы. Боль настигает внезапно. Порой кажется, что она ушла навсегда, уснула летаргическим сном. Но Клаас знает, насколько обманчиво это облегчение. Чем дольше оно, чем беззаботней, тем неизбывнее будет тоска. Хочется выть, биться головой о стол. Он достаёт портмоне, бросает хрустящую купюру на салфетку, и стремительно выходит из пивной. Яркой кляксой виднеется Макдоналдс. За столиками сидят разморенные жарой люди, едят одинаковые булки с мясом, пьют Пепси из типовых стаканчиков. Под ногой хрустит бумажный флажок с навязчивым: «I’m loving it!» Возле гостиницы «Москва» пробка. Эдик идёт через дорогу, хотя рядом переход. Ему сигналят и кричат. Он бы побежал, но из-за густой толпы не получается разогнаться. Возле Сбербанка он чуть не сбивает бабку с авоськой.
— Паразит ты! Сволочь! Смотри, куда идёшь, гад такой! — доносится сзади.
Наконец, он сворачивает в тихую улочку и прибавляет ходу. «Нужно бежать», — думает он, глотая слёзы. Когда боль становится невыносимой, Клаас либо бежит до изнеможения, либо напивается до полусмерти. Пить он больше не может. От водки его воротит, да и печень начало прихватывать. Запахло пряной зеленью. Этот аромат, терпкий и протяжный, напоминает юность. Эдик бежит мимо нефтебазы, карабкается в гору. По склону ползёт калека, неуклюже волоча нижнюю часть туловища в инвалидной коляске точно улитка свой домик. Вот, он огибает припаркованное к обочине такси.
— Эй, парень, подтолкнуть? — окликает его хриплый голос.
— Неплохо было бы.
Щетинистый таксист вылезает из машины и бойко заталкивает колясочника в гору.