Отступление (СИ) - Градов Константин
Про Зотова я знал последнее, что он распечатал зарытое и сосед слева пока стоял. Было это в полдень. Что с ним теперь, вечером, — стоит ли, снялся ли к ольхам, жив ли, — я не знал. Про Прошку я знал, что он перенёс машину и работает с нового угла и что Акимов у него тяжёлый, и что с ним теперь — я не знал. Сибиряк с утра ушёл влево, к стыку, глядеть за германца, и с утра от него не было ничего, а к стыку весь день валил вал, и был Сибиряк жив или лёг там, за коленом, глядя в свою переправу, — этого я не знал тоже.
Я собрал за год порядок, чтобы люди мои дрались без меня. И вот меня не стало — не убило, отрезало.
Под вечер приполз посыльный от полка. Не от Окунева даже — от полка, из фольварка, где чертили красным по синему. Он приполз с приказом, и приказ был про отход.
Я развернул его у огарка. И понял, отчего чужие соседские люди брели днём к деревне, которой не назвали.
Приказ был не один. Он рассыпался по дороге на куски, и до меня дошёл кусок — про то, что общий отход, что за реку, что к утру. А куда именно, каким рубежом, через какую переправу — этого в моём куске не было. Это ушло с другим посыльным, к другому участку, и тот участок теперь знал куда, но не знал когда, а я знал когда, но не знал куда. И Зотов знал, верно, третье. И Прошка — четвёртое. Один приказ, разорванный на всех, и у каждого в руках его четверть, и ни у кого — целого.
Тогда, на той дороге, в первые дни отхода, всё было проще и страшнее: приказ был цел, и надо было решиться его нарушить, взять грех на себя и увести людей вопреки бумаге. Тогда мучило мужество. Тут мужества не требовалось вовсе. Тут был один приказ, верный, честный, разумный, — и не было никакой возможности донести его целиком до тех, кому он писан. Не нарушить его было страшно, а собрать. Свести четыре четверти в одно решение, когда четыре человека сидят по четырём краям в дыму и каждый держит свою четверть и свой счёт патронов.
Я поглядел в темноту за лощинкой — туда, где был Зотов, и Прошка, и стык, и Сибиряк, и весь мой разорванный, отвоевавший впустую рубеж.
Который из них сейчас читает свою четверть у своего огарка? И знает ли он, что она четверть?
Глава 15
«Ночь без командира»
Раненых у меня в лощинке было к ночи одиннадцать, и я знал каждого по тому, как он дышал.
Тяжёлых положили в яму от снаряда, углубив её сапёрной лопаткой и завесив сверху шинелью на двух воткнутых прикладах, — чтобы огарок не выдал нас с того берега. При огарке фельдшер перебинтовывал одного, у которого сквозь повязку опять пошло. Свет был жёлтый, куцый; в нём двигались только руки фельдшера да их тени по стене ямы, а лиц не было. И это было к добру: на лица я нагляделся днём.
Приказ на отход лежал у меня за обшлагом, дошедший наконец целым: не куском, как днём, а весь — с рубежом, часом и переправой, названной приметой, которую я знал. Полк отходил за реку, к утру, старым бродом ниже колена, тем самым, на который весь день впустую смотрела основная наша позиция. Германец днём взял левее и укатился на восток, за спину; брод остался пуст и наш, и по нему теперь надо было увести всех, кого удастся.
Всех я увести не мог. Я мог увести тех, до кого дотягивался голосом и ногами посыльного: свой центр, раненых, свою связку. До Зотова на левом краю голос не доставал. До Прошки на правом — тоже. До Сибиряка, ушедшего утром к стыку и с тех пор пропавшего, не доставал и подавно.
К Зотову и Прошке я послал по человеку с полоской и одной короткой вестью: отходить по условию, к реке, старым бродом.
Послал — и всё. Дальше каждый решал сам.
Михеев присел рядом на корточки, при книжке, и молчал. Ему тоже было нечего делать, кроме как ждать, а ждать он умел так же ровно, как считать.
— Зотов снимется по расходу, — сказал он наконец, не мне, а вслух, будто выверял итог. — Прошка — по условию. Сибиряк, ежели жив, дорогу знает.
— Знает.
— Стало быть, дойдут.
Я не поправил его: поправлять было нечем.
Поднял огарок к обшлагу, перечёл ещё раз час и брод. Загасил.
Стало темно и слышно. За рекой, далеко влево, куда ушёл германец, глухо и редко погромыхивало, будто там, в чужом уже тылу, ворочали что-то тяжёлое, не спеша. А над нами было тихо, и в этой тишине я различал одиннадцать разных дыханий и двенадцатое — своё.
Как прошла эта ночь на краях, я узнал уже за рекой. Зотов доложил скупо, Михеев показал свою книжку, про Сибиряка рассказали охотники. Прошка сказал ровно три фразы. Тогда, в лощинке, я ничего этого не видел. После свёл их рассказы по порядку.
Зотов на левом краю снялся, когда у него осталось восемь лент и когда слева от него перестал стрелять сосед.
Часов у него не было. Он смотрел на две вещи: на ленты и на чужой фланг.
Ленты Зотов знал до штуки. Сам набивал, сам зарывал вторую половину, сам днём её распечатал. Теперь в темноте вёл счёт на ощупь, ладонью по коробам: полный, полный, початый, пустой. Восемь лент оставались порогом: ниже него позицию уже не держали, а дожигали остаток и встречали утро с голой машиной.
Сосед слева стих с полчаса назад. Не разом — реже, реже, и нет. Зотов послал одного из связки проверить, не бережёт ли сосед патроны.
Связной вернулся скоро.
Соседа не было. Не побит, не смят — ушёл. Снялся раньше и тихо, никого не предупредив. На пустом бруствере остались худой сапог и остывший котелок.
Расход дошёл до порога. Фланг опустел.
Зотов стал сниматься.
Максим поставили на катки и потащили на лямках. Воду из кожуха не сливали: некогда. Ленты разнесли по людям, чтобы не пропали разом. Троих раненых уложили на две шинели-волокуши; четвёртый мог идти, его взяли под руки.
Зотов пересчитал связки. Две были полными. В третьей осталось трое: четвёртого потеряли днём, и никто не видел где.
К мельнице он не пошёл. Она горела и освещала подходы. Зотов повёл людей к трём ольхам у брода, а оттуда — низом, к реке.
Михеев вывел за ночь больше народу, чем у него было своего, и половину этого народа до темноты в глаза не видел.
Ему достался промежуток — жидкая цепь необученных без пулемёта, которую днём он самовольно увёл к выселкам. К ночи туда потянулись чужие.
Ремизовского участка не стало. Те, кто не полёг и не ушёл наугад к неназванной деревне, стягивались к дыму, движению, к любому человеку, который стоял на ногах и говорил, куда идти.
Михеев стоял на перекрёстке двух тропок, при книжке и с фонарём под полой. Каждому подходящему говорил одно:
— Какой части? Ко мне становись. Пойдём на реку.
Набралось его десятка полтора и чужих около двух десятков — из трёх разных рот, без общего старшего.
Михеев разбил их на связки по четыре. В каждую поставил хоть одного человека при оружии и в разуме.
— Эти четверо твои, — говорил назначенному старшему. — Гляди, чтобы все дошли. Отстанет один — всей четвёркой стойте.
Маршрут к выселкам оказался перерезан. Германец, уходя, оставил у ручья заслон; оттуда один раз ударили по головным. Михеев не полез под второй выстрел и повёл людей полем — дальше, дольше, зато в обход.
Шёл он в хвосте и перекликал связки не по фамилиям, чужих фамилий он не знал, а по счёту:
— Первая?
— Тут.
— Вторая?
— Тут.
— Третья?
Третья не ответила.
Михеев остановил всю колонну. Не двинулся, пока третью не нашли: сбились на меже и ушли в сторону.
За реку не дошли двое ремизовских, оба немолодые, оба вымотанные до края. Отстали на последней версте. Хватились их уже у воды, когда на востоке серело. Возвращаться было нельзя.
Михеев поставил против них не крестик, а чёрточку.
«Пропал», не «убит». Врать в книжке он не стал.
Сибиряк шёл самой дальней полосой — верхом над поймой, в обход стыка и брода, где мог стоять германец.
С ним было пятеро охотников и двое чужих раненых, подобранных по дороге. Один мог идти, опираясь на плечо. Второго тянули на волокуше.